Я видел, как она, сбросив утренний пеньюар, начинает свой кропотливый туалет… причесывается. В эти моменты она была обычно голой, но в чулках и обуви, и сидела ко мне спиной. Я любовался ее плечами, ее широкими бедрами… какое великолепие! А этот сноп светлых волос, которые она закручивала, подняв руки, а потом закрепляла очень низко на своем ослепительном затылке, что за великолепие открывалось у меня перед глазами! Потом Мариэтта, склонившись к зеркалу, принималась приводить в порядок свое лицо. Она оживляла глаза, соблазнительно подводя их, подчеркивала форму рта ярко-красной линией, оттеняла его новое выражение двумя алыми пятнами, пудрилась, проводила легким штрихом по векам и бровям, нежно, бережно дотрагивалась до них влажными пальцами… и, довольная переменой, делавшей ее, как ей казалось, еще красивее, надевала тонкую батистовую рубашку, которая колыхалась на ней, словно живая.
Конечно, если бы Мариэтта так готовилась, чтобы отправиться на встречу со мной в эту же комнату, куда она некогда приходила без столь сложных приготовлений, я бы испытывал совсем другое ощущение. Однако я знал, что теперь дело было совсем не во мне. Я был свидетелем приготовлений моей любовницы ради другого. Я присутствовал на этом спектакле молча, снедаемый угрюмой страстью, бесстыдно смакуя волнующее наслаждение, ничего не говоря, предоставляя Мариэтте медленно одеваться передо мной, душиться, примерять шляпу… Это был мой порок: в нем смешивались тысячи ощущений, которые не имели прямого отношения к тому, что Мариэтте приходится так страдать. То мне хотелось, чтобы она страдала еще сильнее, то я сам время от времени испытывал странную потребность в страдании, доставлявшем мне некое тайное удовольствие.
Нужно жить в провинции, чтобы наслаждаться пороком и лицемерием так, как мог это делать я, сам лицемеря и усиливая свое наслаждение еще тем, что куда бы Мариэтта ни шла, я мысленно предвосхищал ее маршрут и знал прежде нее, каких услуг от нее потребуют. Они менялись в зависимости от свидания. Но мне была известна их однообразная грубость. Меня просветили по этому поводу. Несчастные, с которыми я опустошал летом бутылки, украденные в погребе гостиницы, не постеснялись рассказать мне об этих услугах. Я узнал от них, какие у кого секреты, слабости, вкусы, аппетиты, пристрастия. Разве Мариэтта не должна была подчиняться, подобно всем остальным? Стало быть, я представлял себе всю сцену, каждый раз новую, и если бы потребовалось, мне было бы легко описать ее моей любовнице, прежде даже, чем она сыграет отводившуюся ей в этой сцене роль.
Пусть меня судит кто хочет. Но я достаточно хорошо скрывал свою игру, и Мариэтта ни о чем не догадывалась. Более того, когда временами у нее появлялось желание перелить в меня избыток своей усталости, я обнимал ее, как бы баюкая. Тогда в ответ на мою нежность она исповедовалась мне, сообщала все, что я уже знал, вздыхала, стонала. Я выслушивал Мариэтту и в конце, растроганный ее искренностью, равно как и своеобразным счастьем, которым она таким образом меня одаряла, проникался фарисейской жалостью к ней и даже плакал.
Самым странным было то, что никто в городе не возлагал на меня ответственности за столь неприглядный союз. Обвиняли только Мариэтту. Это все она, развратительница. Она соблазнила меня, ребенка, и развратила. А теперь, бог знает, с помощью какого злого колдовства держит меня в своей власти! По этому поводу распространились самые немыслимые слухи. Хорошая тема, разжигавшая воображение коммерсантов и поставщиков нашей гостиницы. Ее обсуждали без конца… Чего только не говорили! Наконец я превратился в объект всеобщего сочувствия. Люди интересовались моей судьбой. Они призывали друг друга в свидетели, стремясь доказать, что меня надо скорее жалеть, чем порицать… Они выдумывали тысячи историй, клянясь в их правдивости… до того самого дня, когда все эти сплетни, достигнув моих ушей, позволили мне обнаружить в них нечто вроде не слишком глубоко скрытого намерения разлучить меня с Мариэттой.
XVIII
Эти россказни не были лишены оснований, но их действие на меня имело обратный эффект: я еще больше привязывался к Мариэтте, несмотря на то что с достаточной трезвостью отвечал себе на вопрос: заслуживает ли она этого. Я был уязвлен в своем самолюбии, и у меня возникла необъяснимая потребность противостоять мнению всех этих глупцов, которые жалели меня и при этом не скрывали своего презрения.
— Каково! Ты представляешь, — воскликнул я, рассказав своей любовнице о сплетнях на ее счет, — представляешь, какие идиоты!
— Они ненавидят меня… — ответила она. — А за что? Что я им сделала?
Я пожал плечами.
— Нет, — сказал я убежденно, — это они хотят запугать прежде всего меня. «Патронше» все станет известно.
— О! Ей уже известно!
— Ну и ладно!
— Конечно, — продолжала Мариэтта. — Ей они тоже хотят зла, — и добавила: — Бедная женщина!
А так как я вовсе не казался огорченным, она упрекнула меня:
— Клод!.. Это же ведь твоя мать!
— Да… да…
— Она не заслуживает этого.