В 1925 г. сам Иванов чуть было не стал Есениным. На всю Москву прозвучал его дебош на квартире Пильняка. 5 марта Воронский похвалил новые произведения присутствовавшего здесь же Толстого, а Иванов «скверно выразился». Потом, после замечания Толстого, «метнул в него бутылкой из-под шампанского», к счастью, мимо. За это был избит другом и компаньоном автора «Хождения по мукам» массивным П. Щеголевым, причем так, что Иванова «пришлось отливать водой». После этого он уехал в длительные поездки: «частью на Волге, частью ездил по Киргизской республике» (Казахстану), – писал он Горькому; побывал на Урале, доехал до Кавказа. Под стать этим хаотичным скитаниям явился цикл «Экзотических рассказов», вышедший книгой в 1925 г. Сам Иванов говорил, что больших глубин здесь искать не надо, хотя поначалу этот цикл под условным названием «Сладко-печальный мед жизни» должен был быть «туманным, многозначительным, цветистым и по-своему красивым» («История моих книг»). Вместо этого вышла сплошная «пустяковина», вплоть до грубой буффонады рассказов «Чудо актера Смирнова» или «Нежинских огурцов». Ближе к замыслу оказались только рассказы «Циклон», подпорченный внезапной эротикой, и «Садовник эмира Бухарского», заканчивающийся пессимистически, словами о «пустоте и пустыне в сердце». И совсем уж в сторону от многозначительности уходил «газетный» рассказ «Гафир и Мариам» о «политической» любви комсомольца к не очень сознательной еврейке.
Как же тогда мог относиться Иванов к абсолютно не «сознательной» повести Толстого «Ибикус, или Похождения Невзорова», на фоне его пьяных кутежей на гонорары за пьесу «Заговор императрицы» и мутной истории с «плагиатом» (обвинение, правда, сняли) другой пьесы, «Бунт машин»? Точно так же – как к гомерически-«завиральной», от жизни далекой. В заблуждение могло ввести только легкое перо «красного графа», которым так восхитился и Воронский и которое Чуковский назвал «одной из лучших повестей» Толстого. Сам Толстой не придал «Ибикусу» значения, не заметил его, пусть повесть и построена на артистичности легких персонажей, языка, стиля. А сам, наверное, хотел чего-то «потяжелей», посерьезней. Как, например, в «Аэлите», где ощутимы мистика с оккультизмом – верный признак разгулявшейся фантазии. Так что Иванов, ругая, сказал правду. И бил-то его не Толстой.
Две повести, которые Иванов написал в том же 1925 г., так или иначе отталкиваются от этих «Похождений Невзорова, или Ибикуса». В создании «Иприта», написанного в том же жанре «похождений», участвовал Шкловский, лучший специалист по сюжету. Помощь его, однако, оказалась чрезмерной. Ибо вокруг сюжета об изобретении «бессонного газа» для подавления буржуями мировой революции оказалось слишком много персонажей, от матроса Пашки Словохотова, его медведя Рокамболя и «бога» Кюрре до «неспящего» негра Хольтена и обитателей острова Новая земля, чтобы получилось «нормальное» произведение. Вышло же такое нагромождение событий – приключений, стычек, погонь, даже превращений (в Тарзана или из мужчины в женщину), – что вдоволь порезвившийся Иванов, особенно со Словохотовым и медведем, в итоге отказался от «Иприта». Он писал Горькому: «Что же касается детективного нашего со Шкловским романа, то, право,
Со Шкловским, очевидно, связано другое, уже серьезное произведение Иванова – повесть «Хабу» о строительстве дороги через эвенкийскую тайгу. Подлинным его героем является Моисей Лейзеров, благодаря неистощимой энергии и оптимизму которого, вопреки инертности строителей и его «напарника» Егора Кушнаренко, строительство доведено до конца. Сходство Лейзерова со Шкловским усматривается в их еврействе как признаке креативности (о «еврейской закваске в революции» есть в письмах Иванова), а также во внешности (рост, бритая голова и т. д.). Хорошей поддержкой в своем открытии значимости еврейской «крови» в новой литературе явилось творчество И. Бабеля и его «Конармия». Близким и Бабелю, и Иванову – образно и стилистически – был также и А. Веселый с героями-матросами и «матросским» поведением его героев в лучших своих произведениях – рассказе «Дикое сердце» и «Россия, кровью умытая».