А что же сам Иванов? В декабре того страшного 1919 г. он должен был уже прибыть в Татарск. А может, и в январе 1920-го, никто ведь точно не скажет, нигде это не записано. Все было, как в тумане, вернее, в тифу. Только к февралю он более-менее оклемался от тифозного состояния. Тут и печенка помогла, которую нашли в застрявшем на станции эшелоне – целых три вагона. И потом ее долго-долго ели. Весь город ел, в любом виде, вареную и жареную, о чем рассказал в своих воспоминаниях Четвериков. С ней-то, спасибо ей великое, Иванов воскрес к жизни, так что с ходу написал письмо. И не кому-нибудь, а Горькому: «Обитаю в крошечном степном городке». Это он уже отчетливо сознавал. Как и то, что есть огромный Петроград и Москва, куда ему вдруг так сильно захотелось. «Теперь, Алексей Максимович, у меня к Вам большая просьба – помогите мне выбраться в Петербург или Москву». Причем немедленно, сейчас: «Нужно немногое – какую-нибудь бумажку, чтобы меня пускали в вагоны, а то ехать на площадке мне трудно и едва ли доеду. Денег я на дорогу наскребу». Как раз друг и брат по литературе Четвериков устроил его инструктором внешкольного образования в свой подотдел. Хотя Иванов сразу настроился на местную типографию – привычка, профессия! Бывало, приходишь в незнакомый город или поселок, и сразу ищешь типографию, устраиваешься наборщиком; в крайнем случае организовываешь с друзьями «балаган» и прочее факирство. Теперь вместо балагана – советский драмкружок, силами которого поставили «Женитьбу» Гоголя, и он играл Подколесина, а Четвериков – Кочкарева. Четвериков, конечно, был горд: такое дело сделали, вокруг разруха, а они спектакль ставят. А Иванову, тоже по привычке, захотелось написать – какой он к черту Подколесин, навязанный Четвериковым, – он и сам может написать своего Подколесина, как Гоголь. Тогда-то, видимо, и написали они эту «Антанту». Только кто из них писал, точно не помнит: подписано «В. Изюмов», псевдонимом, который он использует в своей газетной работе. Наверное, идею подал он, а писал Четвериков: оба еще боялись пользоваться своими фамилиями – а вдруг «привлекут», как Вяткина. Главное, пьеса, как оперетта, пошла в Омске, отмеченная премией. А кто автор, дело второе. Они с Четвериковым здесь, в Татарске, как одно целое.
Чем же то письмо Горькому заканчивалось? «Теперь путь открыт, – и я решил пробираться во что бы то ни стало». То есть к Вам, Алексей Максимович, в столицу. Ту или другую. Ибо до того, при Колчаке, они, эти «столицы», были где-то далеко, и, казалось, нельзя никогда будет в них попасть, и забудешь о них, «уткнешься в книгу». Хотя тут же писал, что «солдатствовал в колчаковской армии», – значит, не очень рьяно «солдатствовал». И опять про учебу, уже в самом конце: «Не спекулировать же я еду, а учиться». Знал, что для Горького нет слова лучше, чем учеба. Вспоминал, наверное, те, двухлетней давности его письма, где Горький сетовал на его плохую грамотность, настойчиво советуя учиться, читать «писателей-стилистов»: Чехова, Тургенева, особенно Лескова. И поменьше «удальства», и «не грубите очень-то», указывал классик. О чем речь! Теперь, в этом письме нет и следа того ухарства эпохи первых «курганских» рассказов. Он в роли ученика, Горький в роли учителя – не к Сорокину же опять идти, скандалить. Тише воды, ниже травы.
Но ведь и не совсем же он и «ученик». Книгу «Рогульки», оттеснившую первые свои самодельные ученические «книжки», он с этим письмом Горькому послал. Как уже писатель, пусть и начинающий. А главное, страстно желающий им быть. И эти «30 экземпляров» – весь тираж «Рогулек», «напечатанный трудами моих товарищей по типографии», как писал он, больше всего должны были тронуть Горького. Там, в глухой Сибири, таясь от кровавого диктатора Колчака, «солдатствующий», полуголодный юноша пишет рассказы и даже печатает книги, количеством 30 экземпляров. Слезы умиления, скорее всего, текли у Горького, когда он это читал. Но ответного письма Иванов прождал почти целый год. В ноябре не вытерпел и написал еще раз. А пока, до ноября, чем занимался? Он все чаще ездит в Омск, все больше задерживается там, возобновляет знакомства. Подумывая и о тех манящих столицах: а не махнуть ли туда без всяких Горьких, самоволкой? Так и пишет Худякову: «Хотел летом ехать в Москву или Питер, но запугивают голодом, и не знаю, что делать».