Через год, в 1920-м, ситуация повторяется, он пишет такие же «краснощекие» рассказы «Бруя», «Лога», «Глиняная шуба» и возвращается к уже совершенно целомудренным и полным жизни «Алтайским сказкам», опубликованным еще в 1918 г. Так что кажется, будто бы он каким-то образом смог побывать на родине и на Алтае, набраться творческой энергии и на новом месте пребывания написать эти рассказы. В которых, однако, так или иначе присутствует и современность, советская власть. Подобно инженеру Янусову, он и хочет вернуться в прошлое, но и от современности ему не убежать. В «Алтайских сказках» Иванову удалось вернуться в прошлое практически идеально. С богами и духами алтайской мифологии он знаком, как с живыми, а не сказочными. Да и не мифология это, а словно реальная жизнь в каком-нибудь алтайском или киргизском ауле. Верховный бог Кутай, как мудрый аксакал, снисходителен к проделкам своих подчиненных богов – злой ведьмы Кучичи, доброго Вуиса и земных жителей, будь то старец Аянгул, пытавшийся отмолить грехи свои и всех людей, или капризный «уенчи – певец Докай», который, пользуясь добротой Кутая, побывал богом, но остался ни с чем. Есть тут, как и в баснях, и доверчивый баран, и прожорливый заяц, и самолюбивый горный козел, и все они получают по заслугам. Но главное здесь – язык, манера рассказывать – короткими, энергичными фразами, в которых и характеры персонажей, и природа, и мудрость сказителя. И в то же время – сюжет, повороты которого непредсказуемы. Особенно интересна в этом смысле небольшая сказка «Аю» – о медведе, который хотел добить, «давнуть» хвастливого охотника Уртымбая, попавшего в его смертельные объятия, но тут случилось странное. Аю-медведь увидел в глазах жертвы свое неприглядное отражение: «Маленькая морда, желтые клыки и пена на них», а Уртымбай – свое: серое, «как солончак, лицо и бороденка – как горсточка сухой травы». Медведь отпустил хвастуна, нисколько не переменившегося после этого, оставив ощущение более человеческое, человечное, чем ничтожный охотник.
В общем, Иванов здесь, в этих сказках, в своей стихии: он свободен, непринужден, словесно пластичен, разнообразит лексику от грубой до поэтической. И конечно, образы, часто такие неожиданные, что диву даешься: «от думы даже шерсть вылезла» или «губы – как собака на медведе». Но если здесь, в подвижной реальности сказки-мифа такие преувеличения уместны, то в рассказах о современности подобные неожиданности сюжетных и образных ходов оставляли впечатление какой-то неясности смысла, даже таинственности. Того, что потом выльется в известную формулу на уровне самохарактеристики своего творчества: «тайное тайных». Просто Иванов не терпит однобокости, одного только страдания или шутки, а крестьянская патриархальность и фольклорность невозможны без городской, литературной книжности. Гибкость таких переходов, сочетаний, сопоставлений, что в композиции и сюжете, что в стиле и языке, поистине акробатическая, и горьковский «босяческий» нарратив в любой момент может обернуться сказочной и сказовой метафоричностью, и итоговый художественный «продукт» – рассказ, повесть и даже роман – часто удивляет неожиданностями сюжета и слова. Его факирство-циркачество оказалось не юношеским увлечением или прихотью, а природной, генетической особенностью, определившей жизнь и творчество Иванова. Так, «Бруя» сначала кажется традиционным рассказом о неравной любви: бедного Степана-Стерки к дочери зажиточного станичника Акулине-Куле. Влюбленные идут в поселковое правление и регистрируются. Несерьезность происходящей регистрации усиливается благословением молодых председателем конторы иконой, «маленькой, облупившейся и уже неясной ликом». Это после «красной»-то, большевистской регистрации брака! Не зря один из стариков сравнивает новые законы, позволяющие такое бумажное бракосочетание, с «бруей» – струйкой, рябью на воде поверх основного течения реки. То есть с чем-то побочным, скоропреходящим. В таком прочтении рассказ оказывался крамольным и потому остался в архиве. А тут еще расхожие штампы темной деревенской массы, что в «кумынии», т. е. коммуне «меняются женами, что “коммунист-то Троцкий, а Ленин – большевик”». И это вместо агитации за советский уклад жизни. Какая-то насмешка, ухмылка, а не рассказ.