Ребенок этот, не признанный родными графа, был предметом крупной и громкой тяжбы, разразившейся громким и сенсационным процессом. Графиня, явившаяся на суд из дома предварительного заключения, в котором она содержалась во все время, предшествовавшее суду, была оправдана судом присяжных. Оправдательный вердикт этот был обжалован прокуратурой, графиня Н. была вновь арестована, вновь просидела несколько последовательных месяцев в тюрьме и, вторично представ перед судом присяжных, была вторично оправдана… Я лично беседовала с ней после ее вторичного оправдания и подивилась энергии и живучести этой, в своем роде замечательной женщины! Смело можно сказать, что, ежели бы такая энергия и такая сила воли нашли себе иное, более почетное применение, то имя этой женщины могло бы занять почетное место в обществе, ежели не в истории.
После всего ею перенесенного она, беседуя со мной, казалась совершенно спокойной и была в состоянии даже смеяться, передавая мне различные эпизоды из своей тюремной жизни.
Что сталось с нею после ее вторичного оправдания, мне неизвестно, но я знаю, что ребенок, бывший первым и основным поводом к этому громкому процессу, так и не был признан сыном графа Н. и, отнятый у арестованной матери, передан был в Москве в приют нищих детей, где и значился под странным именем «неизвестного мальчика Сережи».
Его дальнейшая судьба мне тоже не известна, но его нахождение под этим горьким псевдонимом я могу подтвердить фактически, зная об этом от лица, по моему поручению навестившего его в нищенском приюте, этого несчастного ребенка, доступ к которому представлял массу затруднений.
Лицо, которому я передала письменно мое поручение из Петербурга, оказалось лицом очень энергичным. Это была простая, малоразвитая барыня из мелких дворянок, у нее были свои особые и крайне своеобразные понятия о правде и законе, и раз она находила что-нибудь «неправым» и «незаконным», она умела разобраться в этом с энергией, на какую не способны люди, несравненно более развитые.
Ее сначала не хотели вовсе допустить к «неизвестному мальчику Сереже», и когда после большой борьбы и энергичной настойчивости ей удалось настоять на том, чтобы мальчика к ней вывели, то она увидала бледного и запуганного миловидного ребенка, с заметным удивлением встретившегося лицом к лицу с человеком, приласкавшим его и привезшим ему целый транспорт гостинцев. Ни к чему подобному малютка, видимо, не привык, и смотрел он на свою случайную посетительницу так робко и так растерянно, что она едва могла удержаться от слез. Такого беспомощного сиротства она, по ее словам, никогда в жизни еще не видала. И действительно, сиротливее трудно было быть! Отец его (ежели он был его подлинным отцом) сидел в доме умалишенных… Мать его (в материнстве графини усомниться было нельзя) содержалась в тюрьме, а у него даже общечеловеческое имя было взято; он был просто «неизвестный мальчик»…
С практикой заграничных судов я мало знакома, но мне сдается, что далеко не всюду в Европе можно натолкнуться на такой произвол и что, случись подобный эпизод в настоящую минуту и будь он доведен до Государственной думы, «неизвестный мальчик» получил бы какое-нибудь иное, более определенное имя…
Судьба его несчастного отца сложилась самым горьким и безотрадным образом.
Заключенный в дом умалишенных, куда к нему никого не допускали и где его не посещали даже его родные, несчастный там и умер несколько лет тому назад, совсем еще молодой годами, но совершенно седой и бесповоротно безумный.
Из прошлого своего он не помнил ничего решительно, ничем не интересовался, ни о ком и ни о чем не справлялся и не вспоминал и мало-помалу даже говорить разучился…
Но о чем-то тяжело пережитом у него, видимо, осталось смутное впечатление, и, не поминая ни о чем, ничем не поясняя своих слов, он время от времени, хватаясь за голову, со стоном восклицал:
– Погубили!.. Совсем погубили!..
Ни одного из имен близких ему людей он никогда не упоминал, никого не звал к себе и только изредка называл имя своей любимой верховой лошади, купленной им при производстве в офицеры.
Мне лично о его состоянии говорил один из артистов нашего казенного театра, навещавший время от времени в психиатрической больнице покойного певца Чернова и при этом видавший несчастного графа Н. Он перед кончиной имел вид полного идиота, заботился только о том, чтобы побольше покушать, не делая даже различия в том, что именно ему подают, и занятие это так всецело поглощало его, что в свободные минуты он машинально и бессознательно жевал рукав своего жалкого больничного халата.
Содержался он в больнице для умалишенных в Удельной, где почетным и главным попечителем был его родственник и однофамилец граф Н., и по его-то распоряжению к больному так строго не допускался никто из посетителей.
Но я опять отклонилась от главного сюжета своего повествования.