От природы кроткий и тихий, он и в своем страшном заточении ни против кого не роптал и не вооружался. Он тихо грустил, не понимая ни силы злобы людской, ни силы страшного людского произвола… Непонимание это дошло до рокового убеждения, что он один в мире, что все ему близкое и родное давно умерло, потому что живой человек не мог, не смел допустить, чтобы близкое ему создание так безжалостно, так зверски погибло!
С этой горькой мыслью он прожил мучительный срок своего административного «испытания» в сумасшествии…
С этой горькой мыслью он и действительно безумным стал, как бы в угоду или в оправдание злой воли людской…
И вот теперь, в минуту горькой кончины, в минуту ранней и вечной разлуки молодой души с измученным, истерзанным страданиями молодым телом, он, верный выработавшейся в его больном мозгу роковой идее, не хотел и не мог понять, что нужно от него этой молодой девушке, что, по словам докторов и сиделок, так горько плачет там, в приемной больницы…
Ни близких, ни родных он в мире не признавал…
Ведь ежели бы у него были близкие или родные, так не погиб бы он такой страшной, роковой погибелью?!
Мы все с ужасом выслушали ее рассказ… С ужасом поняли всю горькую житейскую драму этого искусственно вызванного безумия… и простились с нею, от души пожелав ей горького утешения взглянуть на замученного брата и проститься с ним перед его переходом в иной, как принято верить, «лучший мир».
Но благому пожеланию нашему не суждено было исполниться… Больной скончался в ту же ночь, не допустив к себе сестру… Скончался один, в своей мучительной больничной палате, с твердым убеждением, что у кого есть в мире близкие, тот такой страшной смертью умереть не может…
Не знаю и не берусь сказать, встречаются ли такие «больные» в данную минуту в психиатрических русских больницах, но за то, что прежде они встречались, ручается строгая верность настоящего факта, еще многим воочию памятного в Москве…
Вот почему с таким горячим, лихорадочным вниманием современное общество следило и следит за разрешением в Государственной думе вопроса о свободе личности… Вот почему поднятый в той же думе вопрос об «испытаниях» в психиатрических больницах встречен был таким тревожным, напряженным вниманием…
Из всех зол мира самое страшное, самое непоправимое то зло, над которым суда нет…
В заключение передам случай, где свободной совести людской удалось в тех же стенах Преображенской больницы силой Божьей правды восторжествовать даже над всемогущим административным произволом.
В начале 80-х годов в Москву приехал из Финляндии один из местных уроженцев, фон Ш., окончивший курс Московского университета и пожелавший, устроив дела по имению, вступить на государственную службу, так как при новых порядках доходы с имения умалились до полной невозможности удовлетворить ими все нужды и потребности самой скромной жизни.
Фон Ш. с самого момента окончания университетского курса жил вместе с матерью, никогда с ним не расстававшейся, и в Москву она тоже за ним последовала.
Несмотря на свой почти сорокалетний возраст, фон Ш. остался прежним идеалистом-студентом, и, сознавая за собой право занять хорошее место на государственной службе, он был убежден, что такое место его обязательно ожидает и что стоит выразить только желание, чтобы его своевременно занять. С таким убеждением он в приемный день явился к гражданскому губернатору Перфильеву и словесно изложил ему свою просьбу.
Перфильев принял его очень приветливо, как всегда и всех принимал, пообещал ему свое содействие, как всегда и всем его обещал, и… не сдержал своего слова, как он никогда и ни в чем его не держал!..
Прошло недели две или три, и Ш. опять отправился к Перфильеву, чтобы вновь услыхать и учтивые уверения, и бесполезные обещания…
Так неизменно повторялось несколько раз сряду, и гордый и правдивый фон Ш. начал выходить из терпения, сознавая, что отказать ему губернатор был вправе, но глумиться над ним не смел!.. Он вновь отправился к нему и громко и энергично попросил его раз навсегда дать ему прямой и категорический ответ, будет ли просьба его исполнена или нет? Голодной смертью безработица ему не грозила, в имении он мог всегда прожить и спокойно, и безбедно, и вопрос его определения в данную минуту являлся для него уже вопросом оскорбленного самолюбия…
Перфильев опять-таки постарался успокоить его, хотя и не скрыл своего удивления по поводу несколько резкого и возбужденного тона просителя…
Грозный тон губернатора не испугал и не смутил гордого немца… Он ушел еще раз, выразив настоятельное желание узнать «точную правду», чтобы долее не беспокоить и себя, и других. Но привычный к слепой русской покорности администратор не понял или не захотел понять настоящего настроения просителя и допустил его еще раз явиться, чтобы в присутствии многочисленных свидетелей вновь выслушать прежние обещания с новым назначением дальнейших сроков.
Эта новая отсрочка оказалась роковой для обоих…
Фон Ш., выслушав Перфильева, вспыхнул, как порох, и со словами: