Из дома вышла дородная блондинка во всем джинсовом — брюках, жакете и босоножках. То ли костюм был маловат, то ли такой был покрой, но женщина казалась спеленутой, и я не представлял, как она в него втиснулась.
— Пройдемте за изгородь, — предложил Володя, глянув на мальчишку.
Блондинка пожала — по-моему, очень рискованно для жакета — плечами и вышла на улочку.
— Зачем вы плюете в нашу душу? — спросил Пчелинцев, набычившись.
Даже в сумерках ее широкое и белое лицо заметно покраснело, вернее, потемнело.
— Не понимаю…
— Зачем вы свалили под сосну одиннадцать мешочков с отходами? На тачке везли?
— Все бросают в лес.
— В Литве берут под охрану видные деревья, обнажения пород и даже отдельные валуны. А вы под такой красавицей нагадили.
— Попрошу выбирать выражения!
— Он сказал в экологическом смысле, — поспешил вставить я.
— Нет, в физическом, — повысил голос Пчелинцев. — Буквально навалила кучу хлама, шишки-едришки!
Они дышали тяжело, будто работали на погрузке. Блондинка совсем потемнела лицом и с опаской поглядывала на Черныша, который урчал у ее ног.
Мной завладело только одно желание — оттащить Пчелинцева.
— Если завтра утром не будет убрано, то я приведу участкового.
— Хорошо, я уберу, — задохнулась женщина. — Но скоро общее собрание, и там напомнят, кто вы такой.
— А кто я такой?
— Сверчок, который должен знать свой шесток, — с чувством сказала блондинка и захлопнула за собой калитку.
Мы побрели по сумеречной улочке. Настроение мое, и так невысокое, упало вовсе. Неужели Пчелинцев, сообразуясь со своей теорией, получает удовольствие от подобных дрязг? Я глянул ему в лицо — он улыбался. Тут же деревянная ладонь упала на мое плечо, как сосновая жердь:
— Агнешка нас ждет, шишечки-едришечки!
Но Агнешка нас не ждала — принимала гостей. Уже виденного мною профессора-миколога, его жену и еще какую-то старушку, большую специалистку по сбору клюквы, оказавшуюся кандидатом химических наук.
Я успокоился. Вероятно, от тепла, от еды, от мятного чая с медом. Было выставлено два сорта наливки, к которой никто не притронулся. Агнесса потчевала неустанно, кстати и вида не подавая, что меж нами пробежала черная кошка. Старички шутили мягко, как-то старомодно и ели много пирогов. Почему-то так вышло, что каждый вспоминал смешные истории; вряд ли они блистали остроумием, но все смеялись раскованно. Я смеялся вместе со всеми, удивляясь: там, в городе, за сосняками, только бы вежливая усмешка тронула мои губы.
Из реплик я уловил, что подобные чаепития с поеданием пирогов бывают через день, и даже не это меня удивило — мало ли сбивается каких компаний… Но сюда ходили разные люди, и главным образом ученые. К сторожу. Не хотели сами печь пирогов? А я? Не хочу есть суп из пакетиков?
Громче всех смеялся Пчелинцев, слегка поухивая. Агнесса смеялась почти беззвучно, но темные глаза так горели, что ее смех казался не тише. Миколог заходился кашлем. Жена его и смеялась, и дубасила миколога по спине. Клюкволюбка отирала смешливую слезинку. И я хихикал радостно.
Вдруг меня осенило: да не над россказнями они веселятся, и все вспомянутые истории тут сбоку припека. Они смеются, потому что им хорошо. Тепло, пахнет деревом и мятой, пироги непередаваемого вкуса, кроличье рагу тоже непередаваемого, за окном сыпучая осень и гавкает Черныш… Да и где теперь попьешь чаю из трех, каждый раз новых, травок или кофе с козьим молоком? И еще, может, главное, — город был далеко, за валами и гривами сосняков.
Прохохотали мы до часу ночи. А когда я вышел в сад, то оказалось, что тьма там тьмущая, разгулялся знобливый ветер, сосняки шумят предостерегающе и домой мне идти неохота.
— Оставайтесь, — предложила Агнесса.
— Хочешь выспаться по-деревенски? — спросил Пчелинцев.
Разумеется, я хотел. Он вынес овчинный тулуп необъятных размеров и повел меня куда-то на задворки, в двухэтажный сарай. Внизу бродили козы, в клетках прядали ушами кролики, в углу белела поленница дров. А наверху, куда мы поднялись по приставной лестнице, хранилось сено — до потолка, как девятый вал.
— Не раздеваясь, овчину на себя.
Пчелинцев спустился вниз и ушел. Я лег на хрусткое сено. Видимо, его аллергический дух скособочил мои мысли, придав им философский уклон. Я пришел к выводу, что людская жизнь есть совмещение времени, пространства и единомыслия.
По принципиальным вопросам я с коллегами никогда не расходился. С женой наши взгляды и желания почти всегда совпадали. Как и с друзьями. Единомыслие было.
Совмещались мы и во времени. Спят мои коллеги, нахлопотавшись в университете; спит моя жена, отработав в своем институте; спит профессор Смородин, вернувшись, скорее всего, из театра. И я сейчас усну.
Вот пространство… Мы существовали в разных пространствах. Все они в городе, в квартирах, на кроватях. А я на хрустком сене у чужого человека. Почему же пространство разъединило нас и никак не может совместиться? Почему они, люди за сосняками, не захотели его совместить? Они виноваты или я тоже?