Благодаря необычайно хорошей погоде в сумерках Тони разводил на улице костер, так что мы могли сидеть и любоваться тем, как солнце садится над морем, пока к нам подбирался холод ночи. Я смотрела, как дым поднимается в небо, зная, что его видно из второго места, и надеясь, что это заставит Л прийти к нам. После первого разговора я почти не видела Л, а все вопросы или просьбы доходили до меня через Бретт: он ясно дал понять, что прячется. Каждый вечер Тони разводил костер всё больше и больше, будто читал мои мысли и пытался помочь вызвать Л. На четвертый или пятый вечер, перед самым наступлением темноты, я, наконец, увидела, как сквозь тени деревьев к нам пробираются две фигуры. Мы все бросились их приветствовать и освободили для них места возле огня. Я не помню, о чем мы говорили, помню только, что глаза Л, похожие на лампы, с наступлением сумерек становились всё ярче и пронзительнее, как глаза ночного животного, и я заметила, что он сел как можно дальше от меня.
Мы приготовили коктейль в большом кувшине, который передавали по кругу, но Л не стал его пить: он позволил налить себе бокал, видимо, чтобы не привлекать внимание, но так и не притронулся к нему. За всё время нашего знакомства он ни разу не пил алкоголь, или, по крайней мере, не пил при мне. Мы любим выпить в конце дня, Джефферс, и пойти спать сонными и не слишком поздно, вместе с птицами, – кажется, это соответствует образу жизни, который мы здесь ведем. Так что настороженность Л в темноте действовала на нервы. Хотя я была счастлива находиться в его присутствии, или, точнее, приятно было пару часов не думать о том, что означает его отсутствие. Но после этого раза он больше не появлялся. Он оставался дома, а Бретт, спотыкаясь и крича нам из пролеска, приходила каждый вечер и обыкновенно садилась в круг рядом с Джастиной. После дня, проведенного со шлангами, Курт клевал носом перед костром, не допив и первого бокала: мы будили его к ужину, но к девяти он чаще всего уже уходил в кровать. Место рядом с Джастиной освобождалось, и его сразу же занимала Бретт. Так костер, с помощью которого я надеялась привлечь то, что хочу, в конце концов привлек то, чего я не хотела, – общество Бретт!
После инцидента с постельным бельем, когда бы мы ни встречались, я обращалась к Бретт c вежливой настороженностью, но потом она начала проводить больше времени в главном доме, и я поняла, что мне придется найти более подходящий способ общения с ней. Как-то днем я проходила мимо комнаты Джастины и услышала, как они смеются и разговаривают за закрытой дверью. Когда я увидела Джастину позже, ее короткие волосы были уложены по-новому – и гораздо более удачно, а вокруг головы был повязан яркий платок, который оживлял ее красивое лицо.
– Бретт уговорила меня отращивать волосы, – сказала она немного пристыженно, так как я намекала ей на это уже несколько недель.
И она действительно отрастила волосы, Джефферс, за весну и лето, и к осени ее прелестные кудри почти доходили до плеч, правда, к тому времени Курт не мог их увидеть.
Скоро они с Бретт стали проводить всё время вместе, и так как они были примерно одного возраста, то не могли не подружиться, подумала я с недовольством, хоть и были такими разными. На самом деле позже я узнала, что Бретт значительно старше, и это объясняет, почему Джастина попала под ее влияние, а не наоборот, – но я должна признать, что это было хорошее влияние, по крайней мере в отношении ее внешности.
– Что это вообще такое? – спрашивала Бретт – сама я не осмеливалась, – когда видела Джастину в одном из мешковатых нарядов, которые та пристрастилась носить. – Это из шкафа матушки Хаббард?
Нарядом матушки Хаббард называлось свободное платье, которое носили некоторые викторианские дамы: оно закрывало их до самых пят и позволяло избегать корсета, сравнение Бретт было преувеличением, но не таким уж и далеким от правды! Сама Бретт, конечно, выставляла свою красивую фигуру напоказ при каждой возможности. Я думала, что Джастина пряталась и выбирала простоту и комфорт из-за стыда и неприятия себя, а всё потому, что я сама так себя чувствовала. В глубине души я боялась, что не смогла сделать что-то очень важное в отношении женственности Джастины или, что еще хуже, непреднамеренно сделала с ней то же самое, что было сделано со мной. Я выросла с отвращением к своему телу и относилась к женственности как к инструменту – корсету, – с помощью которого можно не видеть отталкивающих фактов: для меня было также невозможно принять уродливое в себе, как принять любое другое уродство. И такая женщина, как Бретт, сильно раздражала меня, и не только потому, что она наслаждалась самообнажением, но и потому, что я чувствовала в ней способность – пусть и без злобы – обнажить другого. Поэтому, когда однажды в кухне она подкралась сзади к Джастине и, смеясь, схватила ее платье за подол и натянула ей на голову, выставив молодое тело моей дочери в одном нижнем белье на всеобщее обозрение, я была уже готова дать ей понять, что ее игра окончена.