Сеня был литсотрудником в одном журнале, делал литзаписи знатным свекловодам и хлопкоробам, писал истории гидроэлектростанций и алюминиевых комбинатов, иногда «переводил» с подстрочников и потихоньку спекулировал книгами и иконами. Он был очарователен своей веселой и разнузданной циничностью и умел ответить на замечание любого чистоплюя. Ему скажут о совести литератора, которая должна быть как эталон метра в парижском подвале, или о традициях русской литературы, а он в ответ нарисует картины такого зла и безумия, разлитых в мире (Вьетнам, фашизм, расизм), что все его делишки сразу покажутся безобидными и даже смешными. Еще он объяснял, что его книги надо читать как юмористические и пропитанные тончайшей иронией.
Вот он и сподвигнул свою бывшую учительницу, а ныне ученицу, на писание истории аэродрома. Разумеется, Люция Львовна долго колебалась и что-то плела об эталоне метра и совести писателя.
В «доме для бродяг» собиралось много авиационной публики, но разговорить ей никогда и никого не удавалось: ее всякий раз окружала убийственная вежливость. Кроме того, там бывало так накурено! Ужасно. И старикашка Филиппыч не пожелал ей помочь в создании истории аэродрома. Он избегал ее. Она так и не увидела его ни разу.
Спал Росанов против обыкновения плохо. Четырехлетняя Ирица, соседка, заболела бронхитом и изнуряюще кашляла за стенкой. Этот кашель представлялся ему в полусне живым, серым, неопределенных очертаний существом. Девочка закатилась. Росанов завертелся под одеялом, выходя из предсонного головокружительного состояния.
«Что же делать?» — спросил он себя и стал глядеть на тени деревьев, образованные электрической луной. Загудела машина — по стене поползли, все ускоряя ход, полосатые вторичные тени стекол и, дойдя до предела, отскочили назад.
Он стал думать, что если б не этот кашель, то можно было бы бороться с бессонницей и, глядя на тени, думать о мокрых от дождя листьях, об открытых зонтах, цокоте копыт и шуме колес, вспенивающих лужи, — словом, о чем-то умиротворяющем и доавтомобильном.
В постепенно сужающейся полосе сознания пошли, как потеки чернил в подсвеченной воде, неясные, крутящиеся образы, и возникший в этой неясности и вращении «кашель» — нечто серое и злое. Удерживая в сознании это неопределенной формы существо с поблескивающими двумя зеркальцами зеленых глаз, он заставил «его» отойти от Ирицы, осторожно повел вон — Ирица молчала — и стал заманивать его к себе. Только бы не упустить! — Ирица молчала. Вот наконец «оно» забралось на створку форточки и заглянуло в комнату. Росанов притворился спящим. «Оно» мягко, по-кошачьи, соскочило на стол, потом на пол и вот уже поползло по одеялу. Только бы не шевельнуться: это может «его» напугать, и «оно» убежит. Ирица молчала. Зыбкая тишина! Приоткрыв глаза, он увидел над собой нечто крутящееся. Это была серая бабочка с зелеными глазами, с дрожащими крылышками, окруженная пылью. Росанов кашлянул и заснул.
Ему приснилось, что он разучился плавать. Он тонет. Его глаза подались наружу от страха и недоумения. Вот он находит ногой край ямы, куда оступился, но его толкает волной — нет, не волна, морщина на розовой (почему розовой?) поверхности, — и он, потеряв опору, идет ко дну. А рядом по щиколотки в воде стоит толстая, с набрякшим наклоненным лицом женщина и гоняет по воде вправо-влево фиолетовую тряпку. Он видит толстые незагорелые ноги и громадные грустные глаза. Как она грустит! Он хочет крикнуть, чтобы женщина протянула ему конец тряпки, но она не видит его. Она возвышается над ним как гора.
И тут он проснулся.
Отец его, Иван Максимович, тяжело и неровно дышал, потом заворочался, зачавкал, повернулся на спину и захрапел. Росанов протянул руку к будильнику — рано еще — и стал думать о баловне судьбы — Ирженине. Красивый, сто восемьдесят сантиметров, восемьдесят килограммов, не курит, не пьет, занимается в какой-то платной школе рукопашного боя у обрусевшего японца, который дрессирует своих учеников и преподносит дзен-буддизм для спокойствия души, возится с мальчишками — организовал детский клуб. Впрочем, Росанов и сам занимался дзюдо, но не придавал этому значения.
«Но ведь Люция Львовна — умная и грамотная женщина. Она читает Данте и Верлена. Ведь она добрая женщина. Честное слово, добрая. Неплохая она баба, хоть и одинокая. Рябоватая она и непрестижная она дама. И к тому же дура. И ее даже иногда делается жалко — такая она дура. Да ведь и я не распоследний на земле человек. Неплохой ведь я человек, хотя и девственник. И хуже меня отдельные товарищи попадаются».
«Ну так что же я хотел этим сказать? — Он наморщил лоб. — А-а, просто нам было противопоказано встречаться с ней. Мы оказались в какой-то запретной зоне. Мы забрались в чужие территориальные воды. И вот вода меняет свои свойства. И я тону. А может, и она тонет. Впрочем, вряд ли. Я барахтаюсь у ее ног. А почему она так грустит, чертовка? И почему это у нее такое незагорелое, словно обсыпанное тальком, тело?»