Мне иногда воспоминается: лицейский лазарет, большой образ св. Пантелеймона в углу, корь и странный бред о красной шапочке. Днем – синие шторы на окнах потому, что глаза болеющих корью не выносят света. В лазарете: «Таинственный Остров» Жюля Верна без первых 70 страниц. Я уже тогда заметил, что не случайно капитан Немо появился в другой книге – что в этом сказывалась заветная лирика художника. Мне было сладостно ощущать родное ее дыхание.
Когда я вырос и дожил до 1913 года, я написал:
Я руководствовался здесь утончением называния новооткрытой страны (срвн. «Новая Зеландия»), – honny soit qui ma! у pense. Если Вам кажется, что это слишком просто – не верьте себе. Но я хотел бы составить настоящий «сердечный адрес-календарь». Не думаю только, чтобы много народа могли прочесть его. И мне приходит в голову, что раньше всех на нем бы срезался В. Розанов, в… – кл… мыслитель.
Тут я готов был бросить перо и закрыть дорогую чернильницу, как некто визгливый запел под окном, сопровождаемый шарманкой:
Charmant! charmant! – воскликнул я и содержимое жилетного кармана полетело за окно. – И проч, и проч.
Черный бокал
Уже четверть века назад, подыскивая нам кормилиц где-то за Оружейной Палатой, близ Кремля, на Набережной всех древностей, или укладывая в колыбели нас, ребят, убаюканных сладостью младенчества, не убоялись вы преподать нам правила наипоспешнейшей укладки, в любое мгновенье, при первом же сигнале к сбору.
Мы выросли на изумительной подвижности вашей недвижимости: рыдание передвижнической вашей действительности, гудя, отлетало от заиндевелых стекол детской; жужжа, обжигало их грозной желтизной. С самого же начала сообщили вы нам тайну путей сообщения и тайны всяких столкновений, смещая их за форточкой волшебных фонарей. Стискивая вывески, комкая обломки конок и домов, обреченных на слом, сбирая в складки сады и огороды; – вы до последних пределов перегружали небо. Своей вместимостью пугал нас дорожный ваш горизонт. И не однажды содрогались мы при виде неба надтреснутого и рассевшегося; бредили грозовым его брутто и переменным очерком нежного нетто небес. Вы воспитали поколение упаковщиков. Вы стали выписывать из-за границы опытных учителей: des symbolistes pour emballer ia globe comblee dans les vallees bleues des symboles. И открыли собственную школу.
Вы, импрессионисты, научили нас свертывать версты, сверстывать вечера, в хлопок сумерек погружать хрупкие продукты причуд. И далее, вы наставили нас грамоте, дабы могли мы в урочный час, на должном месте поставить многообещающую надпись: верх. И вот, благодаря вам, уже который год выводим мы на сердцах наших знак черного бокала: Осторожно! Затем, с общего согласия и по взаимному сговору, получили мы, баккалавры первого выпуска вашей школы транспортеров – почетную кличку футуристов.
В первый раз, за все существование вашей школы попытались вы знаменательной этой кличкой осмыслить бесцельное дотоле искусство наторелых подмастерий и опустившихся мастеров. В творчестве футуриста примерный маневр досужего импрессионизма впервые становится делом насущной надобности, носильщик нацепляет себе бляху будущего, путешественнику выясняется его собственный маршрут. Более того: нарекая своего преемника футуристом, – перевозчика по ремеслу молчаливо посвящает символизм в новоселы облюбованных веком возможностей. Между тем, никак не оторопь осмотрительности, бес точности подсказывает нам двойную поправку.
Надо не на шутку бояться щекотки, чтобы ходячая теория футуризма популярного образца оказывала свое действие. «Ритм жизни, похищаемой в таксомоторе, ритм творчества, помещенного в технические предприятия…» – pardon, дальше то что же? – «Отсюда и современное искусство…?» – Ах, да, совершенно так же объясняла бы какая-нибудь со вчера неузнаваемая обезьяна новые свои ухватки. Появлением в зверинце дотоле в нем отсутствовавшего представителя непарнокопытных. Тем же порядком. Но обезьяны не нуждаются в оправдании. И даже Аристотелевский мимэсис во всяком случае не может служить оправдательной речью в защиту обезьяны.