Очевидно, что Гоголь, как и некоторые из его друзей-славянофилов, в конечном счете делает свой выбор в пользу не абстрактной схемы, но жизни. Подобно тому, как И. Аксаков в одном из своих стихотворений описывает невозможность построить совершенный храм (всякий раз обнаруживается ошибка, заставляющая все начинать заново), так и Гоголь, помещая свою утопию в пространство живой жизни, сам же и перечеркивает свой утопический проект. Не исключено, что этим объясняется и изумлявшая многих эволюция Чичикова во втором томе: герой, казалось бы предназначенный для перерождения (и недаром ведь герменевтика второго тома устойчиво проецировала этот том на «Чистилище» Данте), в продолжении поэмы оказывается еще греховнее, чем был в первой ее части (теперь он уже подделывает завещание и обманывает судопроизводство, что есть преступление значительно более серьезное, чем скупка мертвых душ). А в результате – мифопоэтический и сотериологический замысел Гоголя так мало соответствует тому, о чем он реально писал во втором томе[794]
.Обратим внимание на еще один аспект глобального разрушения Гоголем жанра утопии, элементы которой он так охотно воспроизводит в тексте своей поэмы. На самом деле от традиционного жанра утопии Гоголь все же дистанцируется, направляя свой утопический пафос не на прошлое (классический вариант утопий), не на будущее (мифология немецких романтиков), но на настоящее.
Все позабыли, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном настоящем, которого никто не хочет узнавать, —
пишет он в одном из четырех писем «Выбранных мест из переписки с друзьями»[795]
.И в данной направленности на настоящее кроется глубинная черта Гоголя и как художника, и как мыслителя-утописта (не случайно, по наблюдению Г. А. Гуковского, даже и в «Тарасе Бульбе», в описании Сечи, помещенная в неопределенное прошлое утопия направлена на самом деле на современность, и «запорожцы прошлого <…> милы ему (Гоголю. –
сознал перед смертью, что не успел найти вокруг себя живого тела, чтобы прозрачно отразить жизнь в ее живом достоинстве, в каком она должна быть и может быть на земле…[798]
ГЕРМЕНЕВТИКА
В предыдущих главах уже неоднократно упоминалось о том, как в одной из первых попыток реконструкции гипотетического продолжения «Мертвых душ» архимандрит Феодор (А. М. Бухарев) предположил, что третий том поэмы должен был строиться как чудесная череда исправлений и воскрешений персонажей, начиная с Чичикова. И что Гоголь якобы подтвердил правильность общего направления этих рассуждений, но определенно заявил лишь о «воскрешении» Чичикова[799]
.В последние десятилетия XIX века, когда размышления о втором томе «Мертвых душ» вписывались, как правило, в контекст общих раздумий о месте Гоголя в русской культуре и ее судьбах, интерес литературных критиков и философов к заглавному персонажу поэмы Чичикову особенно возрос.
Как «своего рода» героя практической жизни, умного, твердого, изворотливого, неунывающего, оценил Чичикова в книге «Россия и Европа» (1871) Н. Я. Данилевский. Уязвимость Чичикова, по мысли Данилевского, была не столько его индивидуальным пороком, сколько следствием бедности содержания русской жизни с ее узостью, стесненностью, недостатком простора: