Во втором томе Чичиков «еще активнее представляет противонародное начало; вокруг него сплачиваются все темные силы, внутренние супостаты, против которых должен ополчиться <…> весь народ», писал другой советский идеолог В. В. Ермилов[810]
. Впрочем, надо отдать должное, он же сказал, что Гоголь был первым писателем в русской литературе, создавшим образ буржуазного приобретателя, «первым, кто задумался над исторической неизбежностью этого художественно открытого им социального типа»[811].В интервью с бельгийской слависткой Клод де Грев, задавшей вопрос, возможно ли вообще было завершение поэмы, Цветан Тодоров заметил: литературе более пристало изображение зла, нежели добра, но при этом в изображении Чичикова Гоголь все же существенно опередил свое время, показав персонажа, который в нынешние времена «непременно стал бы гением маркетинга» и нашел бы «другие фантастические товары для купли и продажи»[812]
.О невозможности изобразить по-настоящему хорошего человека писал еще ранее Виктор Эрлих, ссылаясь при этом на опыт Олдоса Хаксли, превратившего, как и Гоголь, задуманную им в романе «О дивный новый мир» (1932) утопию в консервативную идиллию[813]
. Вместо того чтобы поднять Чичикова до своего идеала, Гоголь сам опускается до «мишурного прагматизма» своего персонажа. Трагическая ирония гоголевской ситуации 1840‐х годов заключалась, по мысли исследователя, в том, что человечность он пытался найти в одном из самых банальных и презренных представителей рода человеческого[814].«Посланником сатаны, спешащим домой, в ад» назвал Чичикова В. В. Набоков[815]
.Собственно, в западной критике Чичиков трактовался принципиально амбивалентно: то как персонаж не вполне плохой, но и не вполне хороший, откровенно лживый, но своей ложью всех обманывающий[816]
, то как будущий реформатор русского гражданского общества[817] и даже как секуляризованная версия библейского Иова (в этом случае вспоминалась сцена в тюрьме из заключительной главы)[818].Нередко его сополагали с другим персонажем из второго тома, в наибольшей степени привлекавшим внимание критики, а именно – с Костанжогло (Скудронжогло). Последнего истолковывали то как русского фурьериста, сравнивая деятельность Костанжогло с фаланстерами Ж.‐Б. Фурье[819]
, то как «секуляризированного Иоанна Крестителя», создающего греко-римский идеал справедливого социального устройства[820], то как абсолютно идеального, но тем самым и недостоверного персонажа[821], олицетворение не только экономического успеха, но и русской периферии[822] (в этом контексте знаковой становилась нерусская внешность Костанжогло, замеченная уже Андреем Белым). Свой вердикт «Гора породила мышь» вынес по поводу сразу двух персонажей второй части – Костанжогло (Скудронжогло) и Муразова – Виктор Эрлих, обратив внимание на несоответствие «приземленного этоса» (pedestrian ethos) обоих геров и предваряющей их появление возвышенной риторики[823].В России полемически заостренную оценку Муразову (но одновременно и Чичикову) дал В. И. Шенрок, заметив, что Муразов – «в сущности тот же Павел Иванович, но уже насытившийся и проповедующий»[824]
. Понятно, что подобный взгляд уже не предполагал ни воскрешения героев, ни их просветления.А В. В. Розанов связывал неудачу положительных персонажей второго тома с тем, что Гоголь, «великий художник форм, сгорел от бессильного желания вложить хоть в одну из них какую-нибудь живую душу»:
…чудовищные фантасмагории показались в его произведениях, противоестественная Уленька и какой-то грек Констанжогло, не похожие ни на сон, ни на действительность[825]
.Особенно досталось от Розанова Улиньке, чей образ слишком хорошо вписался в его более ранние размышления о пристрастии Гоголя к «хорошеньким» покойницам[826]
:…нравственный идеал – Уленька – похожа на покойницу. Бледна, прозрачна, почти не говорит и только плачет. «Точно её вытащили из воды», а она взяла да (для удовольствия Гоголя) и ожила, но самая жизнь проявилась в прелести капающих слез, напоминающих, как каплет вода с утопленницы, вытащенной и поставленной на ноги[827]
.