Возвращение к национальному и отказ от рабского подражания Западу (а ведь и в самом деле, галло- и европофобия буквально пронизывают второй том «Мертвых душ») вообще составляли один из центральных мотивов русских утопий 1820–1840‐х годов. В этой связи можно вспомнить утопическое сочинение А. Д. Улыбышева «Сон» (1819–1829), написанное для членов «Зеленой лампы» по-французски (!), в котором рисуется Россия, где раболепное подражание чужеземному забыто в угоду национальной традиции. Национальным пафосом проникнуты и утопические по своему характеру «Европейские письма (1819) В. К. Кюхельбекера, ратующие за возрождение ценностей, отброшенных или подавленных европейской цивилизацией; здесь возникает миф о процветающей Америке, с которой Россия сравнивает себя и с которой соперничает[779]
.Заметим, что и сибирская тема, занимавшая столь важное место в несохранившихся главах второго тома, оказывается также утопически маркированной. С Сибирью в гоголевский текст вводится тема романтического экзотического утопизма, также нередкая для русских утопий, в которых Сибирь рисуется неким Эльдорадо (ср. утопию Ф. Булгарина «Правдоподобные небылицы, или Странствование по свету в двадцать девятом веке» (1824), где рассказчик, оказавшись в сибирском городе Надежине, узнает, что русский стал языком мировой литературы и поэзии[780]
). Соотнесенность сибирской темы у Гоголя с интересовавшей его в 1840‐х годах темой раскольников-бегунов заставляет вспомнить о еще одной разновидности утопии – народном утопизме русских староверов, о котором уже шла речь выше[781].Тема помещика, чье мудрое управление делает крестьян счастливыми, центральная для второго тома «Мертвых душ», на поверку также оказывается не просто широко обсуждаемой в 1840‐е годы, но также и излюбленной темой утопических (или квазиутопических) текстов. Здесь можно вспомнить о «Письмах русского офицера» (1815–1816) Ф. Глинки, о повести В. Соллогуба «Тарантас» (1845) и пр.[782]
Второй том «Мертвых душ» вообще пронизан своего рода микроутопиями (М. Геллер), реализуемыми то на уровне персонажа, или мотива, или даже пейзажного описания. Так, помещичья утопия Костанжогло (Скудронжогло) соседствует с бюрократической утопией (по другой версии – антиутопией) Кошкарева, вызывающей в памяти страницы уже упомянутых «Правдоподобных небылиц» Ф. Булгарина. Различные, но всё утопические пространства представляют собой и поместье Тентетникова, описанное как прообраз земного рая, и – народный вариант утопии – поместье Петуха. Само же посещение Чичиковым данных поместий вызывает, по наблюдению С. А. Гончарова, ассоциации с апокрифическим «Словом и видением апостола Павла» (другое название – «Хождение апостола Павла по мукам»)[783]
, в котором присутствует описание рая как роскошного сада с рекой, текущей медом и молоком (аналог мифической страны Кокань – см. выше).При всей глубинной связи второго тома именно с русской утопической традицией гоголевская национальная утопия парадоксальным образом обнаруживает родство также и с утопиями западными. С утопией Вольмара из «Юлии, или Новой Элоизы» Ж.‐Ж. Руссо сополагает утопию Костанжогло М. Геллер. И он же, со ссылкой на А. А. Елистратову, сопоставляет вторую часть «Мертвых душ» с двумя утопическими романами О. де Бальзака «Сельский врач» (1833) и «Деревенский священник» (1842). Характерно при этом, что «Сельского врача» сам Бальзак расценивал как «Евангелие действия», поэтизированное «Подражание Христу» Фомы Кемпийского[784]
, бывшее в 1840‐е годы настольной книгой также и Гоголя (см. с. 36 наст. изд.).Как и у йенских романтиков (совпадение, конечно же, типологического свойства), создаваемая во втором томе «Мертвых душ» утопия должна была создать предпосылки к преодолению современной раздробленности сознания. Не «реальную политику», но чистую романтическую утопию в духе Новалиса («вроде произведения Новалиса „Вера и любовь, или Король и королева“») увидел в «Выбранных местах из переписки с друзьями» и – рикошетом – во втором томе «Мертвых душ» К. Мочульский[785]
.