Я никогда не кричала. В редкие зимы, когда держался мороз, мальчишки поджидали девчонок после школы, валили в свежие сугробы, наметенные за ночь, вспенивали снег на их беззащитных щеках, «мылили», а девчонки визжали, толкались, стягивали варежки и пускали в дело когти, как разъяренные кошки. Когда хохочущие мальчишки разбегались, девчонки вставали, отряхивались – краснощекие, лохматые, со сбитыми шапками – и орали им вслед: «Придурки», орали, срывая голос, но мне казалось, они только делали вид, что злятся. Меня никогда не трогали. Не замечали.
Я не знала, умею ли я кричать. Не пробовала.
А мама умела. Распахнула дверь, и луч налобного фонарика забился по углам в истерике. Мама наорала: свечи жечь нельзя. И запираться тоже – задохнешься еще. Мама послюнявила пальцы и зажала фитиль между указательным и большим. Дым взвился тонким завитком, и мама бросила меня в темноту.
Легкие сдавливает знойный воздух, такой густой и вязкий, что можно потрогать пальцами. Над головой гудит хор кондиционеров, убаюкивающий, сулящий надежду, капли срываются вниз, стучат по карнизам, будто спасительный дождь. Асфальт плавится. По вмятинам от каблуков можно выследить заплутавших, что рискнули выбраться наружу. Я иду, как ищейка, низко припав к земле, иду на запах – о да, его ни с чем не спутаешь. У запахов не бывает температуры, но этот – холодный, почти ледяной, с привкусом металла. Небо медовое, цвета линялой львиной шкуры. Львица так близко, что я могу посчитать черные крапинки в ее рыжих глазах. Из разинутой пасти на сухую землю капает кровь. Кровь пахнет холодно, металлом. Львица отрывает голову от огромного, величиной с нее, зайца, и на месте, где была голова, – пустота. Мультяшный глаз навыкате подмигивает мне. Свалявшаяся белая синтетическая шерсть окрашена в алый. Я не могу пошевелиться, не могу закричать. Я не умею кричать. Львица смотрит на меня, вернее, куда-то мимо меня, она открывает пасть, но вместо рыка я слышу стук, странный стук, будто кто-то колотит в дверь.
Кто-то колотит в дверь.
Я открыла глаза. Если бы я была героиней фильма, то с крупного плана моего распахивающегося глаза и началось бы кино. Правого. Как в первой серии «Остаться в живых». Только мой глаз был бы уже аккуратно подведен карандашом. Мама не выносила, когда я плакала из-за фильмов: «Чего ревешь, не по-настоящему же, а сама насмотрелась сериала и боялась самолетов, хоть никогда в жизни и не летала. А еще она шутила, что на необитаемом острове меня бы съели первой. Наверное, она имела в виду, что я толстая и бесполезная.
Но я не в кино.
Простыни подо мной были мокрые, хоть выжимай. Майка тоже насквозь. По привычке я потянулась к форточке, чтобы впустить прохладу, но поняла, что окно уже открыто настежь – без толку, все равно нечем дышать. Уснула я поздно – всю ночь отбивалась от комаров, на которых без электричества не действовали зеленые таблетки фумигатора. Устав напрасно молотить по воздуху руками, я с пяток до макушки завернулась в махровое покрывало, сдавила голову подушкой, чтобы не слышать их тонюсенького, действующего на нервы писка, и надеялась, что просто-напросто задохнусь и умру. Но не умерла.
Кто-то снова постучал.
– Кто там?
– Соседи!
Девушка улыбалась так, будто собиралась втюхать мне пылесос. Ведущая магазина на диване, не иначе. На ней была клетчатая рубашка и, кажется, больше ничего. Я не сразу поняла, насколько то, что она говорит, не согласуется с ее магазинно-диванной улыбкой:
– Вы нас топите.
Нет, мама не ушла на работу, как обычно. Не накрасила губы морковной помадой, истертой до основания –
– Ну и пекло же у вас, – громко объявила девушка. – Как в аду.