Тем не менее синтез все же оригинальность, и это единственная оригинальность, доступная нам. Поэтому подобные рассуждения не спасают от упрека в бессилии объяснить личность; поэтому необходимо более прямо считаться с этим упреком. Ошибочность этого упрека в том, что он слишком широк: он применим в одинаковой или почти в одинаковой мере и к любой науке. Где нет индивидуумов? В мире нет ничего реального, кроме индивидуумов. Они сами реальности, и объяснение их – задача наук. Две собаки, два дерева, два камня, подобные друг другу, насколько только можно вообразить себе, являются в такой же мере двумя индивидуумами, столь же отличными друг от друга, столь же двумя, как и два наиболее индивидуальных человека. Лейбниц давно показал, что в лесу не найдется и двух тождественных листьев. Разве это мешает естественным наукам, их классификациям и общим правилам быть вполне правомерными, т. е. удобоприложимыми к конкретным фактам? Мало того, даже наиболее тождественные геометрически кристаллы химиков совершенно несводимы друг на друга и глубоко индивидуальны в глазах человека, умеющего видеть бесконечную сложность вещей и проникнуть во внутреннее строение их атомов. Но чем иным может быть какой-либо индивидуум в любой сфере реальной действительности, как не точкой скрещения общих законов, частным случаем совпадения сил, которые всегда могут встретиться и в изолированном виде?
Вне этого предположения нам остается лишь вечный призыв к непознаваемому и к иррациональной интуиции мистиков. Эта схема – единственное средство, которым мы располагаем в любой области познания для выражения индивидуальных явлений; и отказаться от него – значит, в сущности, отказаться, вместе с критикой или эстетикой, от всякой науки, ибо все науки представляют собою лишь гипотетическое и приблизительное представление единственных реальностей – индивидуумов.
Нельзя сказать, что эта крайняя рознь между наукой и критикой исчезнет, когда ученые составят себе более правильное представление о критике, она исчезнет на самом деле лишь тогда, когда критики составят себе не столь суеверное представление о науке.
Но ведь вся органическая природа, иначе говоря, все что живет, предполагает принцип единства и иерархии в своих различных проявлениях, а это позволяет тому, кто обладает общим принципом этой иерархии, выводить одно проявление жизни из другого. Это именно делают повседневно естествоиспытатели. Тэн был не совсем неправ, утверждая, что метод этот еще лучше применим к великим людям, чем к среднему человеку, ибо превосходство первых большей частью обусловлено их организацией и лучшей координацией их моральных сил, иначе говоря, могуществом преобладающих черт их характера. Серьезные возражения вызывает лишь чрезмерное упрощение, к которому Тэн прибегает, ради ясности и изящества изложения, при определении преобладающих способностей великих людей, деятельность которых он рассматривает: характер никогда не укладывается целиком в одну формулу, и в особенности некоторые исключительно сложные характеры, которые далеко не всегда и не непременно бывают исключительно уравновешенными и гармоничными.
Но это лишь искусственный прием писателя, или, лучше сказать, профессора, или, что уже хуже, учителя словесности. Этот прием дал нам немало весьма блестящих и весьма ясных картин, которые при более конкретном, но зато и менее ясном изложении несомненно проиграли бы в яркости. Но это прием, а не метод, и возражения против манеры изложения отнюдь не разрушают систему.
Таким образом, после всех этих возражений остается признать, что Тэн отнюдь не исключал из своей эстетики индивидуальности, что он стремился объяснить ее, как это делают все науки и единственным возможным способом: анализируя ее, однако он несколько узко понимал этот способ, и вина в этом падает на добросовестность не ученого, но писателя: повинен не метод его, но его манера.