Сидя в комнате, которой недолго оставалось быть его кабинетом, Зигмунд Фрейд чувствовал себя опустошенным, без единой капли энергии. Он знал этот синдром – послеродовую депрессию, типичную для только что родивших матерей: все закончилось, и, возможно, женщина спасла ребенка, но не спасла себя. Стрекотали цикады, белый гибискус под окнами был весь в цвету, ящерица на подоконнике наслаждалась последними лучами еще жаркого солнца. Он чувствовал укусы голода, но при этом совершенно не хотел есть, словно должен был наказать себя.
О Марии у него не было новостей уже почти два дня. Вероятно, он больше никогда не увидит Ронкалли, и со дня на день к нему придет какой-нибудь чиновник, который вежливо попросит его уехать. Он попробовал подвести итог шести недель, прожитых в Риме, но сразу же прогнал эту мысль из головы. Его единственный положительный результат – которым, разумеется, нельзя пренебрегать – пополнение своих финансов. А исследования даже отброшены на несколько шагов назад из-за безрезультатности встреч с тремя кардиналами, и несколько раз были поставлены под вопрос простыми замечаниями женщины – в конце концов, всего лишь служанки.
Фрейд пошарил пальцами в увлажнителе, ища среди сигар ту, которая могла бы лучше других облегчить его грусть, и выбрал «Монтеррей». Закурив, он почти жевал ее дым, и сочетание в этом вкусе сладости с легким сливочным оттенком и благородной силы почти довело его до слез. Фрейд мог бы даже уехать обратно раньше срока. В сущности, ему не так уж интересно, будет Рамполла избран или нет. Один папа стоит другого, и Фрейд даже не католик. Будь он хотя бы верующим, мог бы помолиться, но кому и какими словами, он не знал бы.
– Адонай, Адонай, – не слишком убежденно произнес он.
И все же ему пришла на память одна из молитв, которые он выучил в детстве. Она называлась «Амида» и подходила для всех случаев. Но ее надо было читать стоя и повернувшись лицом в сторону Иерусалима, а он сидел в кресле и совершенно не представлял себе, к какой стороне света оно повернуто, и к тому же помнил из «Амиды» лишь несколько слов. О «Мицве» он знал только, что в нее входят шестьсот тринадцать предписаний и это число – сумма количества дней в году и количества частей человеческого тела. Совершенно нелепый вымысел, который опровергла анатомия, но это никому не важно.
Секс тоже показался ему бесполезным, кроме жалкого опыта в итальянском казино. Не хотелось и мастурбировать, хотя этот способ утешения много раз помогал ему справляться с печальными минутами.
Раз даже самый сильный из человеческих порывов был не в состоянии пробиться в его душу, это могло означать одно из двух: или он очень близок к патологической депрессии, или его теория неверна. Поэтому он спустился в фармакотеку и купил бутылку вина «Марианн» с перуанской кокой и улыбающимся лицом Льва Тринадцатого на этикетке. Потом переоделся в ночную сорочку и за два часа выпил эту бутылку, добавив к ней две сигары – холодную «Боливар» и пахнущую морской водой «Лилипутано». Сначала он чувствовал возбуждение, прилив физических сил, повысилась острота ума, рассуждения стали быстрее. Но еще до того, как зазвонил колокол, призывая на вечернюю молитву, они сменились состоянием, которое Фрейд назвал бы кататонией, если бы не был без сознания.
Глава 32
Князь Ян Мавриций Павел Пузына-Козельский выбрал церковную карьеру именно для того, чтобы его не заставили бороться за честь его древней семьи, за родную Польшу и так далее. Он неуверенно покачивал листок в руке, словно письмо жгло ему ладонь. Ему легче было бы отказаться от своих земель, чем объявить об этом послании. И тут он увидел, что в Сикстинскую капеллу вошел молодой де Молина-и-Ортега. Пузына, улыбаясь, подошел к нему. Де Молина кивнул ему в ответ: здесь чья-то дружеская улыбка означала, что он попросит тебя о чем-то, а не предложит что-то тебе.
– Дорогой брат, не могу ли я попросить вас об одной любезности? – произнес Пузына.
И де Молина-и-Ортега почувствовал, как епископ взял его за плечо. Это не понравилось молодому прелату потому, что он терпеть не мог прикосновения себе подобных к своему телу, и потому, что эта ласка была лицемерной: в ней была если не корысть, то лесть и подхалимство. Оба вместе ушли к задним скамьям, как можно дальше от пальца Бога, который дарил Адаму жизнь, но требовал отчета за нее.
– Ваше преосвященство может говорить: здесь нас никто не услышит, – сказал де Молина, сложив руки на груди. Он обратился к собеседнику в третьем лице, которое как форма вежливости употреблялось реже, чем «вы».
Пузына прикусил губу и достал запрещающее письмо, но не развернул сложенный вчетверо листок.
– Видите ли, дорогой брат. – Пузына продолжал обращаться к собеседнику на «вы». – Я оказался смиренным и ни в чем не виноватым носителем послания, которое нужно передать участникам конклава без промедления, то есть до ближайшего голосования.