«С зарубинского голоса поет», — опять сказал себе Матвей, осознавая, что ничем не может возразить на леденевские слова — ответить может только то, что ему, казаку, в самом деле живется привольно и что сытый голодного не разумеет, потому и готов он, Халзанов, стоять за царя, за свои же казачьи права, от царя, как от Бога, полученные. А понадобится — и давить, разгонять всех голодных по стойлам готов, безраздумно глушить слитный стон всех озлобленных, безземельных, горбатых в работе, слыша только себя самого, одну только свою казачью правду, как цепная собака внимает только собственному брюху, разделяя людей на хозяев и покушающихся на хозяйское добро.
Да и что Леденев? Что Зарубин? Леденев говорил ровно то же и чуть не теми же словами, что и брат Мирон. Вот это-то и было тяжело и даже страшно: Матвей уже давно почуял одиночество, ясно видя, что брат с каждым часом все больше от него отдаляется, что вобранные сызмальства казачьи представления ведут его, Матвея, в ту же сторону, в то время как Мирон давно уже пошел другой дорогой — за какой-то большой человеческой правдой, которая Матвею недоступна. И вот теперь и Леденев, и по-змеиному вывертливый Зарубин как будто бы объединились с братом, невидимо присутствующим здесь, и все трое гвоздили Матвея железными доводами, корчевали из самой середки все прежние понятия о долге, чести, родине, и со страхом он слышал, как трещат эти цепкие корни и на месте их, вырванных, остается сосущая, ничем не заполняемая пустота.
— Да, чудные дела, — уронил Леденев, не дождавшись ответа. — Сидим тут на болоте вроде ссыльных в самой дальней глуши, австрияков за хлеб веселим, а дома у нас в это самое время, должно, и решается все. Народ на дыбы подымается. Такое может быть, чего и не приснится. Я, знаешь ли, видел царя на смотру. И поглядел я на него, помазанника Божьего, и так ясно мне стало, что ничего-то он на самом деле не вершит. Нет в нем веса, пушинка — куда ветер подует, туда и летит. Даже будто и жалко его. Мы перед ним, само собой, навытяжку, даже кони застыли вроде каменных баб на кургане, с обожанием смотрим, ажник слезы в глазах у иных — так это вот то самое и есть. Народ своей верой вознес его и рядом с Богом усадил, чудок пониже. А если нет уж духа верить — что тогда? Если рухнется вера, так и он — до земли. Ну а как? Закон земного притяжения — слыхал про такой? То было благорастворение воздухов, а то, вишь вон, войной завоняло да голод. Вся старая злоба прикинется, и будет она правая, и потому уж только правая, что удержу ей нет. Один он перед нами, государь, а нас десять тысяч там было. И это один только корпус, а армия вся? Вот сила, мы — сила. Мы его вознесли — мы его и притянем к земле. Тут какие уж ваши нагайки.
— Революцию делать намерился? А ежели кто за царя? Вот мы, казаки, да и сколько народа еще? Тоже сила никак? И чего, брат на брата? Так хочешь? — Халзанов почуял, как все в нем скрипит, словно вяз на корню под корчующим натиском ветра, в усилии остановить непредставимое. Созревшее в глазах у Леденева. Берущее засилье в головах под серыми солдатскими папахами, фабричными картузами, казачьими чубами, готовое прорваться, хлынуть дальше, не чувствуя его, Матвеева, упора.
— Да уж куда мне? — отшутился Леденев. — Тут я, видишь? С тобой. То-то мне и обидно — пропустим ить все. С голодухи, положим, не сдохнем либо, скажем, от тифа, а вернемся в Россию — ничего уж вокруг не узнаем. Поспешать надо, а? — И по-волчьи оскалился — отражение в зеркале.
Они уже давно угадали друг в друге потребность бежать, как и во всех своих товарищах — господах офицерах. Нельзя было представить семерых, настолько же далеких друг от друга, различных меж собой по убеждениям, породе, воспитанию, характеру, летам и даже крови, которая, казалось, и бежала с разной скоростью — в остзейском бароне и текинском князьке, в богатом казаке и «голутьве иногородней», в столбовом дворянине, чьи предки служили царю с допотопных времен, и «разносящем большевистскую заразу» инженере из потомственных учителей.
Всего поразительнее было то, что бежать хотел чуть ли не каждый десятый в офицерском бараке. Из этих офицеров составился «Кружок любителей свободы». Пока все надзиратели и часовые безотрывно смотрели за их, Леденева с Матвеем, борьбой, неподалеку делалась преступная и отчасти душевнобольная работа. Офицеры испросили у комендатуры разрешение устроить на плацу площадку для какого-то «футбола», получили лопаты и тачки, ошкуренные бревна и каток, и вот все кочки были срыты, бревна вкопаны, земля перебросана и перетаскана, но ссыпана у проволочного ограждения не в кучу, а четырьмя валами в полсажени высотой. Под прикрытием этих невинных валов заговорщики рыли «могилу», которую под вечер накрывали досками, присыпали землей и притаптывали, чтобы эта заплатка над ямой ничем не отличалась от коричневой ряднины плаца.