Незыблемо торчат над лагерем сторожевые вышки, глядят на кисельное скопище пленных раструбами пулеметов Шварцлозе. Как же разом-то высигнуть за двойную колючку высотою в четыре аршина, ажник тридцать саженей покрыть — не иначе как чистой душой, навсегда разлучившейся с телом. Ну а если и впрямь умереть и воскреснуть? Не уйти, а пусть сами австрийцы и вынесут их на свободу, как покойных, ногами вперед?
Леденев возбудился, как легавый кобель, вдруг напавший на заячий след. Произведя поверку поутру, недосчитавшись заболевших и умерших, дежурный офицер обследует барак, затем приходит доктор, заключающий о смерти и переписывающий имена покойников со слов живых в тетрадку, и как бы ни были живые серы, «краше в гроб кладут», за мертвых все равно им не сойти, тем более на ощупь. Но вот усопших сами пленные, пускай и под присмотром австрияков, перетаскивают на шинелях в погребальные дроги, и делается это уже после врачебного осмотра, после чего живых до вечера никто уже по головам не пересчитывает.
Леденев и Халзанов притащились в барак. Лежавшие на нарах Извеков и Зарубин вовсю уже спорили. Матвей каждый день слушал их с неслабеющей жадностью — не только потому, что изнурительно искал какую-то единственную правду, но и как будто из инстинкта сохранения человека в себе. Отвлеченные споры об исходе войны, о царе, о народе, о России-святыне и России-тюрьме будоражили вянущий ум, вытягивали из дремотного оцепенения, не давали Матвею превратиться в животное, в дерево, как будто раздвигая невеликое пространство лагеря до пределов всего неохватно огромного мира, в котором все бурлит, беснуется, меняется.
— Не-на-ви-жу, — вытягивал Извеков из себя, и губы его поводила прогорклая злоба. — Нашу интел-лигенцию — этих рыцарей славного ордена, литераторов русских, аблакатов-заступничков, онанирующих свободолюбцев с их болезненно развитым чувством ответственности за свой темный народ, который-де надобно вывести к свету. А еще пожалеть. Всех пожалеть. Мужик с топором пошел на большую дорогу — так это не он нарушил завет, а его угнетали. Голодный студент залез в чужой дом, зарезал купца с женой и дочушкой двенадцати лет — так тоже не сам, а среда, изволите видеть, заела. Если голоден был, значит, право имел. А купец — ростовщик, сволочь, выжига да еще мракобес из союза Михаила Архангела. То ли дело студентик — пригожий, молоденький, сразу видно, что ужас как мучился, когда резал людей. А то и «тварь ли я дрожащая» — не банальный убийца, а истины жаждал. Так и насильник, обделенный счастьем полового удовольствия, имеет право взять ту милость у любой. А бомбисты, так те меньше всех виноваты — хотели достучаться до совести царя. Как будто та спала, как будто не дала крестьянам волю… Ах, ну да, вам же ма-ало. Что ни дай — мало, мало! Сладкий Горький пророком явился: человек звучит гордо. Нельзя его в окопы. Нельзя на колени пред ликом Господним. Нельзя во фрунт перед царем. Ведь это больно на коленях, унижение. Поднять его надо с колен, распрямить. Так перед Богом же, перед царем? А знаете ли, есть теория, что Бога нет, а человек от обезьяны. Помилуйте, а что же можно делать с человеком? А вот ничего и нельзя — это мне, человеку, все можно. Это как же, простите, все-все? Да, все, согласно моей совести. И широкую, ясную грудью дорогу — куда влечет тебя свободный ум… А тут и вы, большевички, со всею вашей грубой прямотой — все низменное, темное, что есть в природе человека, вы ставите себе на службу, вытаскиваете из настрадавшегося на войне солдата…
— Вот именно: из настрадавшегося, — оборвал со спокойной улыбкой Зарубин. — Из каждого, кому охота знать: а отчего же это он страдает, по чьему произволу? Что до низменных чувств, то, по-вашему, низость и мерзость могут быть только в низших по отношению к вам, дворянам, только в диких, дремучих, тупых мужиках или уж в разночинцах, иноверцах, жидах, которых вы, конечно, и за людей-то не считаете. А не ваши ли деды и прадеды тысячу лет секли мужика на конюшне, продавали людей как скотину и не видели в том ни стыда, ни греха? А дав крестьянству волю, продолжали его грабить, драть с него за аренду земли, нанимать за гроши в услужение, держать его в проголоди, то есть во власти тех самых звериных инстинктов, да еще удивляться, что мужик и рабочий не разделяют ваших идеалов верности и долга? А какого же долга? Хребет на вас гнуть? Вы знаете, в чем ваша, власть имущих классов, роковая ошибка? Вам нужно, чтоб Россия жила на две веры. Одна мораль для всех, кто пашет землю, работает на фабриках, горбатится на вас. Их надо держать в страхе божьем, в понятиях греха и воздаяния за гробом, а когда эти страхи немного ослабнут, то сгодится казачья нагайка.
Матвей краем глаза приметил, что Леденев по-волчьи улыбается, как будто говоря оскалом: да, все так.