— Его ветряк и есть. Батяни, Семена Григорьича, — шепнул Сергею Жегаленок. — А тута курень их стоял. Спалили казаки — два года уж тому… Эх, добрый был курень, под тесом, и хозяйство справное.
— А где ж семья? — спросил Сергей, выталкивая запирающий дыхание комок.
— Да рази вы не знаете? — царапнул его Жегаленок неверяще-жалостным, осуждающим взглядом.
— Ну а отец-то, брат?..
— Кубыть в Великокняжескую подались — и батяня, и брат, и сестра его Грипка. За нашими в отступ ушли ишо в восемнадцатом годе. А где они зараз и живы ли, как уж было прознать. Мы вон какой сделали крюк — за Хопер. Вот так она, родная кровь, через войну-то и теряется. Ить тут и у меня маманя, товарищ комиссар, — не шли у старой ноги, на печи держали… — Жегаленок вертелся чертом на сковородке, неуловимый взгляд прозрачно-голубых, обыкновенно озорных и хищных глаз куда-то уплывал, что-то жадно-пугливое, дико-восторженное проступило на розовом в скулах лице. — Зараз и поскачу, — дрогнул голос. — Так-таки попроведаю. А ежли не найду да не сама маманька померла, тады и Монахов наш ягненком покажется — из кажного душу вынать со всем потрохом буду, несмотря что соседи.
Леденев сел в седло и поехал к ближайшей леваде. Сидел, как и прежде, несгибаемо прямо. На месте, где он только что стоял, Сергей увидел что-то черное, приметное средь снеговой белизны. Подъехав, склонился — зола. На три сажени вглубь промерзшая, обугленная мертвая земля. И черное рогатое полукольцо домашнего ухвата на полусгнившем держаке.
«Да ведь у него никого, — как будто лишь теперь и понял Северин, уже не умом — животом. — Впереди никого — так же, как у Монахова. Да, отец, брат, сестра, может, живы еще, но любовь… Если некого больше любить… ну, единственного человека, тогда остается любить всех своих, бойцов этих вот, чтоб с ума не сойти. Не давать их убить — растоптать революцию. А чем же еще вот эту дыру зарастить? Еще большей, чем есть у него, высшей властью? Возвышением в Наполеоны? Да ведь этого мало, смешно, жалко мало — все сожрет ненасытная эта дыра и только еще больше станет, много больше тебя самого. Не предаст он, не может, потому что предать революцию для него означает себя и предать, — будто впрямь уже бесповоротно поверил Сергей. — Или я вообще ничего в жизни не понимаю».
XXIV
Халзанов ничего вокруг не узнавал. Проломилось под ним, только вышел из госпиталя, с головой ухнул в эту студеную воду, и как будто уж не было воли и силы, чтобы правиться к берегу, самому предрешая дальнейшее, и не страшно от этого сделалось, а напротив, блаженно легко, как младенцу в качаемой люльке.
После того как всех их шестерых, перераненных и перемаянных, подобрали разведчики неведомо какого стрелкового полка, повалил его тиф. Завшивев в бараке, несли в волосах, в складках кожи стеклянных, переливающихся перламутром гнид — заразу, переползшую с собрата на собрата. Бороли болезнь, пока шли, а только оказались у своих, взяла она верх, расплавила внутренним жаром дотоле железное тело.
Палила нещадная, неутолимая жажда. Серебряный звон полнил голову. Кровь крутым кипятком уносила в другой, небывалый и сказочный мир. Бредовое воображение творило невероятные картины. То он видел рогатых, шестилапых прозрачных чудовищ, переполненных кровью, которую пьют. То, вернувшись домой и войдя в свой курень, застигал Дарью спящей на руке Леденева. На спинке стула — в завеси крестов, с золотыми погонами, генеральский мундир. Железная рука приехавшего на побывку генерала-мужика владетельно лежала на Дарьином плече, и жена, пробудившись и ничуть не пугаясь, не сводила с Матвея сияющих глаз, как будто и его по-прежнему ждала и теперь-то ее бабье счастье наконец стало полным. И оба они жили с Дарьей как мужья, уезжали на фронт, возвращались поврозь или вместе, и никуда не девшийся Максимка признавал за отца то того, то другого, то называл чужими казаками их обоих, — и это продолжалось, продолжалось, с какими-то и вовсе уж неописуемыми мерзостями, пока у Дарьи не рождалась двойня, и долго вглядывался он в сварливо сморщенные личики близнят, напрасно силясь угадать, чья кровь течет их в жилах — его, Матвея, или Леденева.
Почти два месяца он провалялся в госпитале, и вот, отпущенный домой на излечение, повсюду наблюдал обыкновенное и в то же время невозможно-небывалое. Точно так же ползли из глубинной России на фронт нескончаемые эшелоны с еще не нюхавшими пороху и переформированными, отдохнувшими частями, только вот на солдатских шинелях пунцовые банты. Кипяток общей крови уносил всех и каждого в запредельно иной, непонятный и пока еще даже не вполне осязаемый мир.