Как любой почти зэк, побывавший в лагере, Мазур знал, что такое настоящий голод и как от него умирают люди. Но то было в лагерях, где людей морили специально, надеясь не мытьем, так катаньем вышибить из них норму. Правда, так было не всегда. Был период в самом начале Севвостлага, еще в тридцатые, когда зэков на приисках кормили нормально и даже платили им вполне пристойную зарплату. Но продолжался этот период недолго, а затем лагеря перешли на рабовладельческую систему: хочешь жить и получать нормальную пайку – выполняй неподъемную норму.
Так что Андрей отлично знал, что такое смерть от голода. Однако трудно было поверить, что это возможно на воле, среди людей, а не озверевших блатных и их духовных братьев вертухаев.
Но тут тяжелые мысли его прервала Танечка.
– Луиза Владиславовна не от голода умерла, – проговорила она.
Мазур посмотрел на нее изумленно: а от чего?
– От сердца.
Он глядел на нее молча, не двигаясь, ждал продолжения.
– От вас перестали письма приходить, а ее письма возвращались обратно. Она пошла в военкомат разбираться, ей там сказали, что вы пропали без вести… Она решила, что вы погибли на фронте. Слегла и угасла в несколько дней. Вы же один были у нее свет в окошке.
Так вот в чем дело! Какая-то тварь в военкомате не захотела разобраться, не пожелала выполнить свои обязанности и тем погубила несчастную женщину. Руки его сжались в кулаки, пальцы захрустели, на лице выступили желваки…
Он опустил голову, молчал невыносимо долго. Наконец заговорил хриплым голосом.
– Ладно, – сказал он, – ладно. Это потом, потом. Скажи лучше, как ты сама, как родители?
Родители? А родители погибли во время бомбежки. Пошли в магазин, загудела сирена, а они не успели добежать до бомбоубежища. Вот и…
Она заплакала. Опять пришлось утешать ее и гладить по голове, как ребенка. Делал он это неловко, потому что в руках его была не маленькая девочка, а взрослая женщина, и он, не касавшийся женщин уже много лет, никак не мог отвлечься от этой мысли.
– Ничего, – сказал он наконец, отрываясь от Танечки, – ничего. Надо мне, значит, будет подыскать себе какой-никакой ночлег…
– Какой ночлег? – удивилась Танечка, поднимая на него влажные еще от слез глаза. – Оставайтесь у нас, это же ваша квартира.
– Да квартира-то моя, только я из нее давно выписан, – вздохнул Мазур. – Комната-то наша, поди, уже давно занята.
– Комнаты все заняты, – кивнула Танечка, – но это не страшно, вы можете жить у меня, никто ничего не скажет.
Мазур посмотрел на нее внимательно, но глаза ее были настолько бесхитростны, что он устыдился своих подозрений. Ему почему-то очень захотелось сейчас поцеловать ее, но он не решился: она ведь уже не маленькая девочка, и это не совсем будет правильно…
– Что ж, – сказал он, – спасибо тебе. Если так, может быть, останусь на денек-другой. Отосплюсь хотя бы, а то в плацкарте четыре дня ехал – совсем почти не спал.
– Оставайтесь насовсем, – сказала она решительно. – Комната у нас большая, я вам в ней угол выделю, ширму поставлю, будете как в собственной квартире жить.
Она, в самом деле, завела его в скромно обставленную комнату, с какой-то детской непосредственностью обвела ее рукой.
– Оставайтесь, – повторила она. – Никто вас не побеспокоит.
Он улыбнулся ее простодушию. Кто может его побеспокоить после двенадцати лет лагерей?
– Хорошо, – сказал он. – Спасибо тебе за гостеприимство. Если так, то надо мне еще одно дело закончить. Желательно прямо сейчас.
– А обедать? – спросила она тревожно. – У меня суп есть, котлеты.
– Спасибо, Танюша, – улыбнулся он. – Котлеты мы, пожалуй, оставим на потом.
Он вышел из квартиры так же, как вошел туда, не переодевшись с дороги и даже вещмешка не сняв. («Не тяжелый, – сказал он Татьяне, – ничего».) Сердце его жгла одна-единственная мысль: он думал о Маше.
Он думал о ней не только сейчас, он думал о ней все эти годы. Иногда это были страшные, тяжелые мысли, но чаще – светлые. Он молился Богу, в которого не верил, чтобы она была жива, и молился Богу, чтобы она его дождалась. Очевидно, что надежды эти были пустые, несбыточные, но он все же надеялся.
Он так ушел в эти мысли, что не заметил, как в некотором отдалении от него следует человек со знакомой вывернутой наружу походкой, но уже без усов, в одной кепке. Это был капитан Горовой. Он, в отличие от Мазура, ехал не пассажирским, а скорым поездом, который прибыл в город всего только на полчаса позже, и вот теперь, придя по известному ему адресу, выследил-таки проклятого Циркуля и осторожно крался за ним, стараясь, чтобы его не заметили.
Мазур подошел к Машиному дому – тот был, слава Богу, цел – задержал дыхание, словно в воду собрался прыгать, и, торопливо подтягивая правую ногу, почти что вбежал в подъезд. Тут подниматься пришлось всего только на второй этаж, и хорошо, что так, – из всех физических упражнений труднее всего ему давалась ходьба по лестнице.
У Машиной двери исчезли все кнопки, кроме одной, и рядом с ней была почему-то надпись: «Селиверстов А. И.».