Некогда в дальней стране Бог открыл глаза и посмотрел на мир Божий глазами Ребенка. И вслед за Ним все Его создания начали открывать глаза и обретать зрение, возвращаясь к первоначальному изумлению. Смотрим на Восток и видим тварь, едва вышедшую из рук Господних. Смотрим на Запад и видим лицо Человека на земле, в истории, среди других людей. Смотрим прямо перед собой и видим Крест. Не говорю только о мученичестве, приходящем извне, от рук или слов других, но прежде всего о муке души, которая ощущает себя песчинкой в пламени. Крестом обретая новое зрение – ибо слепые прозревают – душа видит себя в неприступности Божьей, но и… всегда в аду. Из ада всеми путями она хочет выбраться, от него исцелиться – не в этом ли смысл человеческого пути, как всеобщего, так и личного, каждого из нас? Возможно, мы даже не вышли из начальной его стадии, самой трудной и горькой. Писание говорит:
В подражание Августину: «благословенна рана, одарившая нас познанием Бога в совести!» Она подобна соли, спасающей нашу плоть от гниения, или той горькой воде, которая способна утолить жажду лучше любой другой.
Но именно человек есть как будто особо избранное место встречи, поскольку Бог избрал его и сделал Своим «храмом». Но этот «храм» – по замыслу Божию – не заброшен во вселенную как инородное тело, но представляет собой цветение и «сгущение» всего тварного космоса. Он по замыслу Творца есть «место прописки» Бога на земле, в котором космос не разделяется на враждующие силы, на противоборствующие воли, но собирается воедино. «Ненавистная рознь мира», гнездящаяся в самом человеке, изначально чужда его подлинной сотворенной природе, и потому «Троица» Рублева служит напоминанием о том, Кем были мы когда-то созданы.
…Такова этика нашего пребывания здесь: собирать все временные пласты своей жизни, чтобы заключить их в присутствие Божие. Человек может и должен принести Ему свои дни и часы как хлеб и вино, дабы Он мог прийти, чтобы освятить их. Каждая из мер нашего пребывания на земле – как зерно, которое может прорасти в небо, как скудельный сосуд, который способен вместить в себя полноту Его присутствия. Ибо под шатром такого присутствия, соединяющего в себе историю и эсхатологию, здешнее существование и обетование спасения, можем мы услышать голос из вечности:
Святость, в сущности, это исполнение того, что дано всем от начала и сумело победить в себе змиево
Когда средоточие веры – Крест, осязаемое, как всё в христианстве, и столь же недоступное для разумения, – выглядит как некая безделушка, часть мебели, атрибут культуры, может быть, его лучше спрятать. Не берусь судить. Но точно так же и Слово Божие, распахнутое для всех, беззащитное, как и любые человеческие слова, легко становится частью нашей повседневной, нашей религиозной, нашей стершейся речи. Нет слова более изношенного, чем «Бог». Если где-то существует тюрьма для слов, то слово это должно находиться там всегда под землей, в шахте, а в ГУЛАГе – на общих работах. Ибо «Бог» не сопротивляется, не защищает Себя ни от повседневной болтовни, ни от того, чтобы служить атрибутом нашей атавистической, племенной или сентиментальной религиозности. В исламе, а в иудаизме особенно, предусмотрены специальные средства ограждения святости того, что не должно произноситься всуе. Да и в христианстве, нашем православном, католическом, протестантском христианстве, такие средства имеются, только остаются без употребления.
Христианство, на мой западный взгляд, уходит в какое-то подполье, может быть, очень уютное и культурное, даже и со всеми юридическими гарантиями для свободы совести, предоставляемыми обществом, которое эту самую совесть душит иным, но тоже очень цивилизованным способом.