Никогда прежде не судил брата так строго. Может, это была месть за то, что бесцеремонно и обидно посмеялся над моим чувством к Наде, нашей перепиской. Розовым сиропом назвал! Да что сам-то понимает! Циник! Как только Галя полюбила его?
Я достал из ящика журнал и с первого до последнего перечитал Надины письма. И снова волновался, снова мысленно твердил себе: «Никогда не обижу тебя. Не сделаю больно». Вырвав из тетради листок, я быстро вывел слова: «Здравствуй, моя дорогая Надя!»
Впервые так написал. И не испугался. Иначе не мог сейчас написать. А дальше застопорилось. Минут десять просидел над листком. — ни строки не прибавилось. Мысли роились во множестве. Все было важно, все просилось на бумагу. Но для этого не хватило бы и целой тетради. И я наконец написал то главное, без чего сама жизнь казалась лишенной смысла: «Надя, что бы со мной ни случилось, я никогда умышленно не принесу тебе боли. Никогда не предам. Ты знаешь, как называется это чувство. Любовь. Борис Сомов — это я».
Слово «любовь», которое я впервые написал на бумаге, вызвало во мне испуг и радость. Любовь. Какое удивительное слово. Разве не имею права написать его? Имею, имею — на все лады пело у меня в груди.
Вложив свое короткое и самое важное послание в кошелек, я накинул пальто и спустился во двор.
На улице потеплело. Было тихо, лишь плотно шуршал густо падавший снег. По первой программе показывали детективный фильм, и мне удалось, несмотря на то что над хоккейной площадкой горели четыре лампочки, без помех пройти к эстраде. Вдруг, нагнувшись у тайника, на свежем снегу заметил след — ребристая подошва и глубокая ямка от каблука. «Надин сапожок! — подумал я. — Была недавно». Пальцы под досками нащупали такую же, как в прошлый раз, круглую коробочку. Ай да Надя! Письмо за письмом! Какие же новости у нее? Рядом с Надиным крестиком, белевшим на доске, я нарисовал второй пусть видит и мою весточку.
И вот тетрадный листок — у меня на столе. Дверь закрыта. Мать и отец — у телевизора.
Боря, может быть, нам встретиться? Так много хочется рассказать. Не побоишься показаться мне с разбитой губой? Не бойся. Если утром в понедельник получишь это письмо, то часа в четыре выйдешь во двор? Ладно? Я буду смотреть в окно. До встречи. Надя».
Утром, когда я проснулся, Валерий как ни в чем не бывало приветливо улыбнулся мне и показал на щеку.
— Вот теперь как огурчик. Хоть на выставку. Не болит?
— Чуть-чуть.
— Старина, бомбу против меня за пазухой не держи. Может, я чего и лишнего сказал. Вообще-то вы с этой Н. — правильные ребята. Кто она? Покажешь?
— Ладно. Когда-нибудь…
Насчет «огурчика» и «выставки» Валера преувеличил. Умываясь, я внимательно рассмотрел в узком туалетном зеркале свое лицо. Щека в самом деле опала, а вот у верхней губы четко проступал синяк. С таким украшением я, пожалуй, не рискнул бы предстать перед Надей. Но раз сказала, чтоб не боялся, тогда и раздумывать нечего.
Этот день я прожил как в беспокойном сне. Сидел за партой, слушал, что объясняют учителя, писал в тетради, отвечал (и, как ни странно, удачно) по историй, обсуждал с Воликом и Костей, который принес фотографию нашей комсомольской группы, номер стенгазеты. Но все время мне казалось, будто я только тем и занят, что думаю о Наде.
Из-за спецномера (мы его все-таки закончили, и газета получилась отличная) я задержался в школе часа на полтора. Когда возвращался домой, то едва сдерживал себя, ноги так и норовили пуститься в бег. Хотя никакой нужды в этом и не было: пообедать — десять минут, рубашку надеть, причесаться, блеск на ботинки навести — и того меньше. А захочу, успею и половину уроков на завтра сделать… Рубашку надену белую. Нет, лучше свитер. В душе-то я понимал: парню не пристало так заботиться о внешности, но что мог с собой поделать — очень хотелось понравиться Наде, выглядеть мужественным и стройным. Даже вспомнил о Галиной венгерской кепке. Надо же когда-нибудь обновить. И мороз, словно специально дожидался этого дня, под натиском южного циклона отступил на север. Совсем тепло стало.