Все смутилось в душе. Волнение и горечь от пережитого опалили сознание. Войска наступают. Его представили к награде. Он командир роты. Это очень много. Надо делать так, как старший лейтенант Извеков — командир курсантской роты в пулеметно-минометном училище. Матвею не стоило труда представить Извекова на своем месте. Лет тому, наверное, двадцать пять. Маленькие карие глаза на румяном лице, плотно сжатые губы, перчатки на руках, которые не снимал даже, когда показывал штыковой прием. Извеков бы придрался к самой мелочи, все проверил бы сам у каждого: оружие, запас патронов, портянки, обмотки обувь, еду. Матвей так и сделал. Извеков видел все лишь в двух измерениях; это — плохо, это — хорошо, никакой середины. Середина — это виляние, качание, туман. Он был в высшей степени исполнительный — замотает в конец кого угодно, а приказ выполнит до последней буквы. Кима не наградят никогда, хотя он мог бы совершить подвиг и не дожил до него. Наградой ему будут зеленая трава, которая прорастет сквозь него, белые снега, которые укроют его вместе с другими в братской могиле. Зато люди могут сидеть за самоваром, спать на подушках, а не на шинелях. Было ли это? И неужели есть? Как он долго воюет — годы, пожалуй, прошли, а не три дня. Наверное, после войны день люди будут начинать с поминанья о погибших солдатах, таких, как Чайковский, который в двух шагах от проволочных заграждений был прострочен свинцовыми нитями. Не истрать этот фашист пулеметную очередь на Чайковского, он послал бы ее в Маслия или в Вилова, и им бы не суждено было спрыгнуть к немцам в траншею и прекратить этот свинцовый ливень.
Гогия идет крайним в строю. Старые солдатские галифе велики даже для его немалого роста, «пузыри» отвисли. Набрякшие разгоряченной кровью руки в такт шага мотаются туда-сюда. Шаг — и тело подается вперед, словно у впряженного в тяжелую повозку вола.
— Мыкола! — не оборачиваясь, кричит Гогия. — Давай, кацо, «Калинку-малинку».
Маслию не до песен. Как и у всех, у него ноги, кажется, перестали повиноваться и идут сами по себе: качнет, наклонит туловище вперед — оно повалится — шаг, еще…
Молчат все. Кряхтят, сморкаются, отфыркиваются, О чем говорить? Всем известно, где они и что от них требуется. Мысли одни, у всех одинаковые, как их ботинки, пилотки и пропитанные соленым потом, повыгоравшие на лопатках гимнастерки: конец войны виден.
Гогия тоже замолчал, но через некоторое время тихонько замурлыкал, выбирая ноту, с которой можно начать, и начал неожиданно, точно случайно коснулся нужной струны или наступил на скрипучую половицу, тихо начал, осторожно свое «Сулико» по-грузински, так, для души. Старый певец, хотел увидеть края свои, он знал: песня поможет. На солдат потянуло диким Кавказом, небо стало синим, гулко заплескали волны о скалистый берег, накатывались, шурша галькой, и снова увлекали ее в пучины моря. И странно, грусть Гогии о Кавказе пахнула грустью о Волге, о Сибири, о Рязани и Вологде… Сперва робко, откашливаясь, один, другой, третий голоса стали пристраиваться к переливчатому баритону Гогин. Грузинские и русские слова слились в одном дыхании щемящей сердце мелодии.
Этот нудный марш претил Маслию. Скорей бы он завершился — и в бой. Когда в жилах огонь, можно отвести душу, расплатиться за жену и дочку, расплатиться бесшабашно и бесконтрольно. Там, в бою, можно ощутить на лице жар близкой — в упор — автоматной очереди, взрыв гранаты, сцепиться накоротке.
Проезжая мимо верхом, замполит Сидоров затянул:
И ее с гоготом, вразнобой подхватили.
Скоро запевалы выдохлись, и только звяканье оружия, топот ботинок, скрип каруц, бричек, фырканье лошадей, приглушенная ругань повозочных выдавали, что в черноте ночи движется большая масса вооруженных людей.
Колонна втянулась в село, где все было на месте: и скотина, и домашний скарб, но ни одной живой души. Словно людям, которые здесь жили и не помышляли ни о чем другом, кроме своих будничных забот, вдруг пришлось спасаться от вулканической лавы, и они, кто в чем был, в один час бросили свои очаги.
Головная часть колонны начала разваливаться надвое — занимать дома, въезжать во дворы, галдеть, кто-то кого-то ругал, другой звал какого-то Кислицына. Затрещали ворота, изгороди. Ржала лошадь. Мелькал свет ручных фонарей, выхватывая из темноты спины, оглобли, лошадиные морды, углы мазанок, соломенные карнизы. Навозный, земной дух деревни пахнул на солдат густым насиженным жильем людей.
— Вилов! — окликнул верховой, командир хозвзвода Симонов, и указал на избенку: — Занимай эту. Потом придешь к комбату. Второй домишка с краю.
Рота с обозом свернула. Маслий ткнулся в ворота — заперты. Перемахнул через плетень, выломал задвижку, прибитую к столбам, распахнул створы.
— Давай! — махнул повозочным, а сам поднялся на приступок, служивший крыльцом, и толкнул дверь — не поддается. Попробовал надавить плечом — трещит, а выдерживает.