Манекены взирали мёртвыми глазами, как он подходит к очередному стенду.
Прищурившись, кинокритик разглядел книгу, пожелтевший манускрипт, чьи страницы по цвету и текстуре напоминали мозоли. Книга обросла пушистой плесенью, белым облачком вроде паутины.
На табличке значилось:
«„Молитва бесам“, 1764 г. Перевод сирийских чёрных свитков, привезённых из военной кампании в Палестине в 1100 году».
«А вот это было не так легко достать», – хмыкнул кинокритик.
Хор поднимался к высоким сводам Карно, к голубке, бьющейся о потолочные балки. Кинокритик вытер шею; в музее становилось душно.
«Женщины», – на лаконично подписанной фотографии – восемь тёмных силуэтов, замерших в неестественных, «манекеньих» позах.
В заключительной сцене «Причастия» монашки играли в футбол, и это, пожалуй, было самой странной сценой в череде диких ненормальных сцен, порождённых воспалённой фантазией сценариста. Молочное свечение заливало поле, валуны и зубчатые скалы. Озаряло фигурки женщин, чьи движения были плавны и грациозны. Рясы хлопали на ветру, как вороньи крылья. Развивались края белых апостольников. Соблюдая молчание, монашки пинали не мяч, а куклу. Чёрные туфельки на плоских подошвах топтали тряпичное тельце.
… Единственная сцена, не связанная напрямую с Карно. Асфальтная нить, петляющая среди урочищ, лугов и торфяных болот из пункта «а» в саму погибель. Туман, клубящийся над распадками. Колышущиеся сосенки, напитавшиеся водой ледяных ручьёв. Это уже не Венеция, и отдельные факты (нажмите на паузу и рассмотрите луну!) указывают на то, что это уже не наш мир.
Женщины носятся по полю, подавая друг другу импровизированный мяч. Туфли бьют по кукле, ручки её загнулись, и голова болтается на тонкой шее. Одна из монахинь, словно услышав, как впечатлительный зритель поёрзал на диване, пропускает пас.
В следующий миг монашки мчат за улепётывающей камерой, припав к земле, почти встав на четвереньки, восемь огромных хищных птиц в абсолютной тишине.
Лучше не зацикливаться на кукле под ногами монашек.
Ведь это была кукла? Кукла, а не…
В реальность вернул голос, продирающийся из-за бархатного занавеса. Посетитель откинул полог, преграждающий путь через арку, и очутился в смежном зале, освещённом помпезными люстрами.
Помещение вызвало ассоциации с инсектарием. Вдоль стен расположились стреляные коробы. В них валялась земля, комья мха и пучки пожухлой травы, но не было ничего живого. Или живое спало, зарывшись в дёрн. Между аквариумами примостился работающий телевизор. На экране патлатый хиппи гулял по Сан-Марко, сзади угадывался Дворец дожей. Появились титры: «Фабиан Серджетти, семьдесят восьмой год».
Режиссёр «Багрового причастия» был худым типом с загорелым лицом и тонкими высокомерными губами, в уголке которых тлел окурок сигареты без фильтра. Из-за брака плёнки его глаза казались маслянистыми лужицами, двумя блестящими мокрицами, прикорнувшими в углублениях плоти. Джинсовую куртку, обшитую аппликациями, словно позаимствовали у огородного пугала.
Хоронящаяся за кадром девушка спросила молодого Серджетти:
– Чем отличается ваш новый фильм от предыдущего?
Серджетти заговорил, оглаживая бороду, и папироса задёргалась, осыпаясь пеплом на задубевший воротник:
– В ранних фильмах я показываю зрителям «фак», – иллюстрируя слова, он погрозил камере средним пальцем и хитро ухмыльнулся. Картинка сделалась чётче, и глаза режиссёра больше не были угрожающе-чёрными насекомыми (если мокрицы – это насекомые). Обыкновенные глаза заносчивого сукина сына, человека, ваявшего «Увлажняющие уроки» с потаскушкой Уши Дигард.
– В «Причастии», – сказал Серджетти, водя пальцем перед камерой, – мой «фак» пробивает к чёртовой матери нарисованный очаг. Унизанная перстнями рука задвигалась вверх-вниз, имитируя половой акт с умозрительным очагом. И снова рябь, зигзаги и «сигаретные ожоги» на плёнке превратили глаза горе-творца в твёрдые панцири с затвердевшими ресницами-ножками.
– Что вы имеете в виду? – допытывалась журналистка.
В голове замешкавшегося кинокритика промелькнула вереница образов: Рэнди Холмс, пускающий пузыри на дне канала; Надин Рюзер, ползущая по грязной смердящей квартире, полумёртвая от голода; монашки, пинающие куклу под неправильной луной запретного мира.
Кинокритик почесал лоб, будто отгонял назойливую мошку.
– Я имею в виду грёбаный холст, который мы называем реальностью. Никчёмную тряпку, мешающую узреть истину.
О чём толковал толстяк, говоря, что Серджетти отлучили от тайны?
– Зоозащитники обвиняют вас в жестоком отношении к животным. Речь идёт о голубях, которых вы…
В углу заскреблось. Кинокритик, отчего-то взопревший, покосился на полуметровый куб, прикрытый чёрным атласом.
– Опишите главного героя, – попросила журналистка. Точно несколько минут, в течение которых Серджетти отвечал на предыдущий вопрос, испарились. Или запись перескочила вперёд.
Кинокритик, хмурясь, зашагал по комнате. Серебристая драпировка зыбко изгибалась на периферии зрения.