– Вы еще должны считать себя счастливыми, что с вас берут пошлин так мало, – сказал он. – Если бы мы захотели, то могли бы взять у вас и эти вещи, – и Гастон указал рукою на стоявшие в переднем углу в небольшом дорожном киоте два образа, Спасителя и Божией Матери, в дорогих, осыпанных драгоценными камнями ризах.
Потемкин позабыл в эту минуту свою боярскую степенность и, подбежав к железному денежному ларцу, отпер его. Затем, выхватив оттуда кошелек с находившейся там сотней золотых, он бросил их, не говоря ни слова, офицеру.
Последний вспыхнул при этом оскорблении и уже схватился было за эфес сабли, но вспомнил о той громадной ответственности, которой мог бы подвергнуться, оскорбив чужеземного посланника, а потому удержался и, круто повернувшись, вышел, не отдав поклона.
А Потемкин, как разъяренный зверь, продолжал бегать по комнате.
– Лошадей! – вдруг закричал он. – Беги, Роман, скажи, чтобы седлали лошадей! Сейчас едем.
Яглин был ошеломлен этим приказанием, которое разрушало все его планы: сегодня ночью он должен был в последний раз увидаться с Элеонорой.
– Но, государь… – заикнулся было он.
– Не разговаривай и делай, что тебе говорят, – прикрикнул на него посланник. – Сейчас же уезжаем от этих разбойников…
– А рухлядь-то как же, государь?
– Игнатий и подьячий останутся здесь и завтра выедут с рухлядью. Я с Семеном, с тобою и с попами уезжаем сейчас же. Да иди же, что ли! Пошли сюда дьяка…
Пришлось повиноваться разгневанному посланнику, и через час небольшая группа всадников выезжала из Байоны.
Но, как ни спешны были сборы, Яглин все-таки улучил минуту и сказал подьячему:
– Слушай, Прокофьич: хочешь быть мне другом? Да? Так ступай в дом лекаря Вирениуса, повидай его дочь и передай ей эту записку, где я пишу, что мы должны были внезапно уехать, но что я надеюсь увидеть ее в Паризе-городе. Понял?
– Понял, понял, – качая лысой головой, ответил подьячий. – Стало быть, выходит, что ясный сокол побаловался около певуньи-чечотки да и спорхнул?
– Если, плешивая твоя голова, еще раз придет тебе в голову это, то тут тебе и конец, – вспылил Яглин и потряс под самым носом подьячего кулак.
– Ну, ну… Чего же сердишься-то?.. Уж и пошутить нельзя!.. Сейчас и рассердился… Ладно уж: передам цидулю, как велишь…
– И вот еще что, – сказал Яглин, снимая с пальца небольшой золотой перстень. – Передай ей это и скажи, чтобы не забывала меня, как и я ее не забуду, – и он поспешно отвернулся в сторону, чтобы скрыть от подьячего непрошеные слезы.
«Те-те-те! – подумал про себя подьячий. – А ведь тут, видно, дело-то не на шутку завязалось!»
XXIX
Ехали вплоть до самой ночи. Так как продолжать путь было, пожалуй, небезопасно, да к тому же и всадники и лошади притомились, то решили остановиться и переночевать у опушки небольшого леса.
Маленький лагерь из пятнадцати человек спал. Не мог только уснуть Яглин, который лежал с открытыми глазами, смотрел на небо и думал свои думы.
Странно сложилась его жизнь! Смерть сестры, разорение семьи, нелюбимая, силой навязанная невеста, путешествие за рубеж, «гишпанка» и их взаимная любовь… Как все это переплелось! А дальше что? Что даст им эта любовь? Жениться здесь и ехать с «гишпанкой» в Москву? А Потемкин? А отец? А воевода?
Яглин в отчаянии сжимал себе лоб руками, как будто хотел выдавить из головы мысль, которая осветила бы дорогу в будущее, показала, что делать дальше. Но эта мысль не выдавливалась, и Роман, измученный и усталый, уснул лишь под утро.
Его разбудил шум. Он быстро вскочил на ноги и огляделся кругом.
Маленький лагерь был весь на ногах. Потемкин и Румянцев глядели вдаль, на дорогу. Яглин тоже посмотрел туда и в облаках пыли увидал, что там едет остальная часть посольства.
Когда последние подъехали, Роман отыскал подьячего и спросил его:
– Ну, что? Как?
– Отойдем в сторону, Романушка, – ответил тот и, когда они зашли за кусты, вынул из-за пазухи платок, в котором было что-то завязано, бережно развернул его, а затем вынул оттуда небольшую звезду из разноцветных драгоценных камней на золотой основе.
Яглин взглянул на нижнюю сторону звезды, которые дамы того времени носили в волосах, и увидал там нацарапанную чем-то острым надпись на латинском языке: «Semper tua»[19]
. В волнении он приложил эту дорогую для него вещь к губам.«Охо-хо! – подумал про себя подьячий. – Правду люди, видно, говорят, что любовь – зла. Совсем парень в полон отдался».
– Наказывала передать что-либо? – спросил затем Яглин.
– Экая ведь память-то! Да ведь на словах-то разве она передала бы мне что?.. Все равно я не понял бы ничего. А вот цидулька тебе от нее есть, – и он вынул из кармана небольшую бумажку.
«Буду торопить отца скорее ехать в Париж. Там увидимся. Не забывайте меня.
Яглин сразу повеселел. Будущее стало видеться ему в менее мрачном свете. Он даже чуть не задушил в своих объятиях опешившего от неожиданности подьячего.