Верещагин так подробно рассказывал о сюжете картины, что Коста порою казалось, будто художник говорит не с ним, а с самим собою, думает вслух. И такое сострадание к повешенному слышалось в его словах, такая любовь к революционеру, отдавшему жизнь за счастье других людей, что Коста воспринимал этого человека как совершенно реального, существующего. И, словно угадав его ощущения, Верещагин вдруг сказал;
— Мне иногда кажется, что я посылаю на казнь своего друга, того, кто воплотил мои идеалы, мои представления о смелости и честности. Потому так страшна мне эта казнь, потому со столь жгучей болью работаю я над картиной…
Еще спала подо льдом Нева, еще по вечерам сосульки тянули вниз свои острые прозрачные пальцы, а днем уже весело вызванивала капель и оглушительно чирикали воробьи. Воздух стал томительно влажным.
В эти предвесенние дни Коста с особенной нежностью и тоской думал о родине. Скоро уж год, как он там не был, да и придется ли поехать летом? Дорого очень. А письма от старого Левана приходили грустные, он жаловался на болезни, его тревожила судьба единственного любимого сына, он сетовал, что Коста так и не послушался отцовского совета, не стал военным, а выбрал странный, непонятный путь. «Кем же ты будешь, лаппу?» — снова и снова спрашивал Леван.
Коста тоже беспокоился за старика, мысленно спорил с ним, доказывая свою правоту, но иной раз, проснувшись ночью, чувствовал себя виноватым оттого, что уехал и оставил отца. Уж кто-кто, а он-то, Коста, хорошо знал, как несладко старику с этой злыдней Кизьмидой. Хоть бы деньгами помогать Левану, да где их взять, деньги? Он и сам-то едва сводит концы с концами. Порой Коста ловил себя на желании бросить все, уехать к отцу, сказать ему те ласковые слова, с которыми мысленно не раз к нему обращался. Тогда он писал Левану длинные письма, рассказывал о своем житье-бытье, о своих надеждах и раздумьях… Он и сам не замечал, что иной раз его мысли принимали форму стиха, — стихи слагались сами собою, и писать их на родном языке было куда легче, чем на русском.
Постепенно Коста начинал чувствовать себя хозяином слова, образа… Ему не мешали чужие, навязшие в зубах строки модных поэтов, таких, как Апухтин, Надсон, Фофанов. По-осетински можно было писать просто, ясно, и не только можно, но и необходимо. Разве отец разобрался бы во всякого рода «разбитых грезах», «пылающих ланитах», «звучащих аккордах» и «больных музах»?
Коста получал от отца заботливые, ласковые письма, и все же он чувствовал, что старик Леван понимает его не до конца.
Зато письма Василия Ивановича Смирнова из Ставрополя поддерживали Коста, убеждали в правильности избранного пути. Василий Иванович с интересом расспрашивал о занятиях в академии, о Павле Петровиче Чистякове, радовался дружбе Коста с Верещагиным. Дни, когда приходили эти письма, были праздниками, и Коста тут же отвечал ему, делился сомнениями, удачами, советовался…
Чем увереннее входила в город весна, тем острее становилась тоска по родине, по зеленым горам и звонким ручьям, по милому Ставрополю, где сейчас уже цвели фруктовые деревья и лепестковая метель кружила по городу.
Бывали дни, когда Коста места себе не находил. После занятий он отправлялся один бродить по городу, — но не парадными улицами и площадями, где сверкали витрины и по торцовой мостовой мягко цокали копыта выхоленных коней. Он шел по Васильевскому острову, мимо маленьких деревянных домиков, на взморье…
Был конец марта. Коста взял этюдник, подаренный Верещагиным перед отъездом его в Индию. Коста был смущен тогда дорогим подарком, не решался принять его.
— Берите, берите, — ласково улыбаясь в усы, говорил Верещагин. — Мне приятно, что вы будете вспоминать меня.
И правда, раскрывая этюдник, каждый раз, а иначе говоря, ежедневно, Коста с благодарностью думал о своем старшем друге.
…День выдался солнечный, тихий, и Коста решил отправиться на взморье — писать закат. Медленно брел он по улицам, огромные лужи стыли на мостовых, бежали ручейки, ускользающее закатное солнце отражалось в стеклах домов, обращенных на запад. Коста шел погруженный в свои думы, и, порою забывая, где он находится, останавливался, оглядывался.
— Стой! — раздался над самым его ухом резкий окрик. Чья-то грубая рука схватила этюдник.
Коста в растерянности остановился, однако этюдник из рук не выпустил.
— Документы!