Пока она судила-рядила беззаконную любовь Федора и Марыси, печка протопилась, можно было сажать пироги. Айно притащила на себе около трех пудов самого разного зерна, от овса до пшеницы, все в аккуратно завязанных мешочках, и Домна, искупая свою скупость, затворила вчера пшеничных пирогов. Пропадай оно все пропадом! Хоть раз поесть по-людски. Не было у нее, правда, хорошей начинки — ни яиц, ни сметаны, ни тем более щучки какой, — но зато были грибы, был лук и немало всякой моченой и сушеной ягоды. Пироги все равно должны получиться. И она порешила так, рассчитав свое пышно взошедшее тесто: один грибник, один луковник, один малинник, один брусённик, а остаток какой на шанежки. Но огонь за разговорами прозевала и потому, подумав, из остатков сбила тугой колобок и тайком, чтобы пронырливая ребятня на заметила, налепила из колобка зайчиков, медвежат и коров. Ставя в печку противень со своим изделием, она и сама, конечно, не могла уже распознать, где у нее заяц, а где корова, — уши торчали как рога, а рога лопатились как уши, — но это не испортило ей настроения. То-то будет радости!
Пироги уже поспевали, а ребятни не слышно было. Возились в запечье. Уж не спички ли последние чиркают, озорники голопупые?
В это-то время, когда она наводила в ребячьей канцелярии порядок, и заявилась Тоня.
— Проститься зашла, — сказала она от порога, не садясь.
Домна присмотрелась — и верно, одета по-дорожному, тепло и основательно. И котомка за плечами.
— Куда-а, Лутонька, ты?..
— К железной дороге, а там — куда-нибудь… Невмоготу мне здесь…
Домна и расспрашивать больше не стала. В самом деле, в Избишине она от пересудов изойдет. Только так подумала и — где наша не пропадала! — вынесла Тоньке горячий еще пирог, который и подорожником оказался…
— Маруся, — шепнула еще, заглянув в спальную загороду, — оставь ты их одних. Пусть попрощаются. Право дело, не помрешь с вами со скуки!
Но та и сама сообразила, тишком оделась и следом, за спиной Тони, выскользнула за дверь.
— Я в контору сейчас, а ты иди да топи Алексеихину печь. Свой дым — он и есть свой.
На наряд она бежала весело и решительно. И сказала только то, что еще накануне было решено:
— Надо кормов побольше наготовить, через два дня на рыбу выезжаем.
Весть эту, о даровой рыбе, принесла на рыжей гриве Альбина Адамовна. Морозы, мол, сильные пошли, море по всему затопленному мелководью промерзает, рыба в русло Шексны уйти не может, бьется о лед — рубите продухи, черпайте мясо, дурехи!
Об этом ей вчера и из Мяксы звонили — вернее, звонила она сама, а ей отвечали. Намерение у нее было простое — добраться хоть до какого-нибудь начальства. Или на фронт все поуходили, или вымерло начальство: никто не приезжал, как в скиты, в ушедший в леса колхоз. Пока был Спирин, на них, избишинцев, хоть кричали, а теперь и крику не стало. Даже просьб, напоминаний и требований о помощи фронту. Видно, знали, что все, что можно было вытребовать, вытребовано, а больше у избишинцев ничего не наскребешь. Осталось до весны девять выбракованных лошадей, двадцать семь стельных коров да тридцать одна овечка — вот и вся колхозная живность. А людей по головам Домна не считала — считала по рукам; со смертью Алексеихи и Аверкия рук этих еще на четыре поубавилось, правда, и прибавилось немного — три. Домна на знала, за кого теперь считать Самусеева, но тоже его руку прибавляла. Жил он со своей на лету подхваченной зазнобой и уезжать вроде бы не собирался. Может, не приглашали началить, а может, и самому начальству в опустевшем районе делать было нечего. Заявился он к ним с каким-то месячным пайком, опять за море собирался, говорит, положено. Ну, положено — так и положено, не она же, Домна, клала ему в сумку крупу и консервы. Да только зря есть хлеб и однорукому не пристало, дело надо хоть какое-то сыскать — да вон хотя бы и колхозом руководить. Она взяла на себя колхоз самозванно, отдаст по доброму согласию. У нее-то две руки, она еще ох как может поломить на ферме, а печатью шлепать… И однорукий управится с печатью.