Зато Айно она не только не просила — дома насильно оставляла. Надо же кому-то и за ребятешками присмотреть. Но та, как только узнала о сборах, руками, как крылышками, захлопала: поеду да поеду! Стала она в эту минуту вроде горластой чайки, машет крылышками, в нетерпении кружит по избе, клянчит: кинь рыбку, кинь! Пришлось нагошить ребятам еды, что нашлось, и строго-настрого наказать Юрию-большуну: не ходить пока в школу, никуда из дому не отлучаться, пуще вора беречься огня. А чтоб с Самусеевым и Марыся могла ехать, привели к себе опять и Юрася-карася. А чтоб все-таки была женская рука в доме, попросила она Веруньку поночевать у них, мол, баба Фима и одна подрыхнет, а им за это рыбки привезут. Верунька согласилась с радостью. Но ей поначалу ребята дали отпор, особенно сам большун, — мужская гордыня сказалась. Ну, Верунька и поступила, как всякая женщина: оттолкнула мужика-крикуна и прошла на кухню — распоряжаться их жизнью и смертью. Ведь жизнь — это отобранная для них грудка картошки, для сладости отсыпано немного сушеной малины, грибов сушеных в мешочке, а главное, припасено дня на три хлеба, если поскупее делить. Домна посмотрела, как Верунька решительно вступила в должность хозяйки, и вздохнула с облегчением: не пропадут ребята.
Выехали еще потемну. На первой подводе — Самусеев, его Марыся, Капа-Белиха и Василиса Власьевна — тоже встала, как кошка, при запахе рыбы, потащилась к дровням; Домна не отговаривала, знала, что не только ради рыбы — и ради свидания с погорелым, затонувшим, заледенелым Избишином едет старая скотница, может, в последний свой разочек. На второй подводе — она, Домна, Айно, Марьяша и Коля-Кавалерия верхом на капустной бочке — рыбу, говорит, складывать, рыбку малу. А на третьей — и сама Домна не знала, что образовалось. Вначале сели Барбушата, потом подсели Марьяшины ребята, и пошло у них, и поехало! Как на грех, лошадь им выпала самая лучшая, может, и выбракованная районным ветеринаром по ошибке или по жалости кобылка Блямба, — с белой блямбёшкой во весь лоб и с вечно танцующими ногами. Она еще только два раза и жеребая была, и оба раза скидывала, отсюда и дурь в ногах; вполне возможно, и наоборот — от дури скидыши получались. Что с возом, что без воза — все ей надо вскачь да вприпляску, словно заневестившейся девке. А на эту зиму она и вовсе непокрытой осталась: жеребчиков хоть на что-нибудь годных еще по летнему времени под седла да под пушки забрали. А сено пока было, кормилась Блямба получше людей. Выплясывала, когда еще запрягали, на дороге и вовсе в галоп взяла. Как девка тридцатилетняя, которая не хотела показывать свою старость. По деревне пронеслась вихрем, словно на свадьбу везла озорную молодежь, и Марьяшин Володька еле сдержал ее на раздорожье, пропуская Самусеева вперед, — не хотелось совестливому парню поперек батьки скакать. Домна, когда пропускали и ее, построжилась:
— Не на гулянку, смотрите у меня. Рты не раскрывайте, снегом забьет.
Марьяшины ребята отмолчались, а у Барбушат пошло-попрыгало:
— В кои-то веки прокатиться! Да с ухажерами! Да жизнь распроклятая — и покататься-поваляться не с кем! Да зады у нас, тетка Домна, еще не отсохли!..
Тут и Марьяша, словно уже была свекрухой, вызверилась:
— Чего надумали-то, чего? Ребятенкам-то моим сколько? Титьки-то мои давно ли сосали?
Старшая, Светлана, то ли посовестилась, то ли за лишнее посчитала отвечать самозваной свекрови, а Ия-толстуха ее тут же отбрила:
— Твои сосали, так пусть наши хоть помнут. Пора бы и научиться.