Айно его в душе пожалела, да и нельзя было не жалеть этого ученого Максимо, с таким длинным и трудным именем. Появился он здесь с полгода назад, а до этого по госпиталям кочевал: легкие у него были трижды пробиты, долго его лечили, пока в Череповец на поправку не отправили. Так он, уже немного подлатанный, и оказался в госпитальной рыбацкой команде. Недотепы они все там собрались, городские, рыба у них никак не ловилась. Когда свою норму из моря вытягивали, помогали им маленько, где советом, а где и своей сетью, — раненые ведь рыбы там ждали. Сам того не замечая, и стал рыбаком Максимо. Когда из госпиталя его выписали, он сюда, на ледяное море как домой пришел. «Не хочу, — говорит, — милая Аня, — так смешно и говорит, — возвращаться в Ленинград, страшно мне, все мои там померли… Возьми меня в свою бригаду, рыбачка Аня». Айно от слова до слова пересказала тогда все Самусееву, а когда он стал смеяться, рассердилась: «И ты, председатель, шуу шууткиу?» Самусеев, как вот и сейчас Максимо, плечо ее погладил и успокоил: конечно, шутит, не все же плакать, а человека этого, мужика — му-жи-ка, Айно! — взять надо, пусть после госпиталя поправляется, работает, сколько может. Самусеева она не могла ослушаться, Максимо собственноручно вписала в ведомость — да, за эти годы, возле школьников, она и сама читать и писать научилась. Юрий-большун поначалу учил, а потом и Юрась с Венькой стали помогать, все грамотеи такие.
Вспоминая те тихие вечерние занятия, она выдвинула на середину большой дощатый стол, лавки придвинула и стала на противень вылавливать крупную рыбу, делить ее на равные пласты. Как раз и рыбари подошли, рыбный дух учуяли.
— Ах, славная ты наша рыбачка! — первым подсел Максимо. — Смотри, сколько наловила… с нашей-то помощью! Архиерейская уха, да с белым хлебом! За что такая благодать божья?
Остальные рыбари принялись за еду без его восторгов: уха-то, конечно, ничего, хоть и не архиерейская, да белый-то хлеб — по картошине на брата…
Все же тепло и рыбная сытость разогрели заледенелые на сквозном ветру души, посмеиваться начали ее рыбари. И первой робким своим смешком подтянула фрау Луиза, как ее все звали, — никто не мог длинную, трескучую, как сухое еловое полено, фамилию запомнить, так было проще: фрау Луиза. Где-то на железной дороге подхватили это «фрау», сюда занесли. Смешно было и необычно! Но сама фрау Луиза смеялась редко, как из могилы, а если уж смех брал свое, беленькое старческое личико все морщинками покрывалось, просительно ежилось, будто пощады просило. Никто не знал, как она сюда попала, но уже года два жила, притерпелась, и к ней притерпелись. А поначалу, когда узнали, что «немка, сука некрещеная», ни в один дом не пускали. Ладно, дело летом было, растянула она у забора, вроде навеса, шерстяное одеяло и ночь, и другую так заночевала. Что уж ела, неизвестно, траву, наверно, как и все, да и ягоды уже пошли, совсем-то умереть нельзя было. Но уж мощи одни, так и светилась на всю деревню. Все ж когда собрались женщины на покос, и она за ними потащилась; ее гнали прочь, а она позади шла, терпеливо крики и брань сносила. Стали косить — и она косу взяла, неумело, настырно принялась махать. Посмеялись, да немного: человек ведь ничего не просил, работал. Айно тоже на покосе была, видела: шел живой скелет по лугу и косой, как истая смерть, махал. «Чортан смертуа! Чортан смертуа!» — кричала тогда Айно, не в силах видеть это жуткое зрелище, живую, да еще немецкую, смерть. И другим женщинам не по себе стало, решили они после общего собрания так: раз сама смерть им, военным бедолагам, помогает, то так тому и быть, пускай. Только подкормить все же надо, чтоб не такая страшная была. И смерть еду из женских рук взяла, спасибо сказала. У себя ли дома выучилась, скитания ли научили, только говорила по-русски лучше самой Айно. Редко, правда, слова с губ слетали, будто заклятье какое дала за весь свой немецкий род, — одно «спасибо» да «что делать?».
И было потому сейчас удивительно, что фрау Луиза разговорилась.
— Вчера в Мяксе у начальников отмечалась, — вспомнила она кстати ли, некстати ли. — Меня домой пока не отсылают, да и не поеду я… А многие уже едут. Поют и плачут в Мяксе. Привыкли люди друг к дружке, трудно расставаться. Чтоб тоже не расплакаться, я поскорей обратно побежала. Не прогоните, когда война совсем кончится?
Она ни к кому в отдельности не обращалась — ко всем вроде бы сразу. Но все же чаще, с какой-то неизбывной виной посматривала на Максимилиана Михайловича. Он-то и должен был больше всего злиться на нее — и за свои простреленные легкие, и за свое скрываемое от всех семейное горе, но именно он и сказал, без всякого зла, как о деле само собой разумеющемся:
— Поедешь и ты домой, фрау Луиза.
— Нет, не поеду, — покачала она беленькой, тоже, как и лицо, сморщенной, с высыпавшимися волосами головой.
Это всех ошарашило, а ее, Айно, и рассердило. Она вскинула сама не зная отчего накалившиеся глаза:
— Тебя упрашивать будут, да? Чортан войнуа тебе мало? Кто мою Ома-Сельгу сжег?