В ответ на ее гневные слова фрау Луиза лишь покачала головой.
— Не жгла я твою Ома-Сельгу.
— Отец жег, да? Муж, да?
Тоненькая шея фрау Луизы словно не слушалась, не поворачивалась, чтобы и на этот раз покачать головой. Какая-то ледяная вина сковала ее тощенькую фигурку, заморозила и придала вид вытащенной из проруби и брошенной на лед сорожки. Замерзая, она уж и воздух раскрытым ртом не хватала, ждала одного: конца.
И когда конец, казалось, был уже близок, за глухими стенами церкви послышались голоса, топот, ржанье. Айно оставила смертельно побледневшую Луизу и переглянулась со своими: чутье ей подсказывало, что избишинцы нагрянули. Неделю уже не виделись, соскучились. Она подхватилась, тулуп на плечи — и в чем была у теплой печки, в том и на паперть кинулась.
— А-а, Марыся! А-а, Марьяша!
Они обнялись все трое сразу, и стало особенно заметно, что рыба рыбой, а и повидаться им хочется. После первой сутолоки лошадь быстро распрягли, завели в один из пустующих боковых приделов, прямо на лед, спину ей дерюжкой прикрыли, сена дали — почти как на конюшне. А потом, прихватив с дровней привезенную картошку, чтоб не смерзлась, и сами в тепло убрались. Похоже было, что большой работы сегодня не выйдет, а выйдут досужие разговоры.
Все же ночевать осталась Марыся против своей воли: очень уж Айно упрашивала, Марьяша отговаривала, усталая лошадь бессловесно настаивала, да и сумерки предостерегали. Засветло они и с места тронуться не успели бы. Пока отдыхала лошадь, пока их самих-то, баб прозябших, поили весенним чаем — отваром молодых сосновых мутовок, — рыбу перевешивать уже и некогда было. Марыся хотела было так, на слово взять, но Айно воспротивилась: нет-нет, рыбу надо сдать и принять по-настоящему. Это была правда, как правдой было и то, что Айно хочется задержать ее на ночь. И Марыся, обняв свою горевую подругу, уступила:
— Так и быть, полодырничаем мы с тобой вечерком…
Айно на радостях убежала к своим, чтобы вытянуть побыстрее вечерние сети и обколоть начавшие примерзать лунки, приготовить их на завтра. А Марыся с Марьяшей растянулись на нарах, вблизи натопленной печки… и уснули сном праведниц, забыв, что их дома ждут и что ругать их в деревне будут. Проснулись уже от топота, громких голосов и грохота сбрасываемых к печке дров. Рыбари возвратились, запасались на ночь теплом.
— Ой, и лайдаки мы! — открывая глаза, притворно ужаснулась Марыся. — Пора бы до хаты…
Но говорилось это уже так, для успокоения совести. Ночь на дворе, куда ехать?
Было ей хорошо среди этих людей. Листья осенние, поздние, гонимые ветром по злой земле, они долго терлись друг о дружку, прилаживались листок к листку, прежде чем сбились в общую кучу на ледяном ветродуе. Но здесь, за толстыми стенами церкви, было как у христа за пазухой, тепло, сухо и, главное, дружно. Наезжая сюда, каждый раз удивлялась Марыся: ни склок, ни ругани, ни досужих пересудов, словно и не люди здесь жили, а те же святые, что яркими тенями застыли на стенах. Удивление было завистливое: вон в деревне вроде бы все свои, все друг друга знают с пеленок, а и то Федор не успевает судить да рядить. Здесь же Айно, бригадирше, и судить было нечего, как-то все само собой улаживалось. Видно, потому, что на последнем пределе оказались люди. Видно, уж так: общее несчастье сближает людей больше, чем счастье. Эта заледенелая церковь стала их общим отчим домом и отчей судьбой. И не только потому, что жить в Избишине было уже негде, — боялся Федор, что станет у них как в Мяксе, заполонят беженцы все избы, поломают вековой крестьянский порядок, осатанеют от голода и безделья, камнем сядут на шею и без того обнищавших баб. И думал он, такой-то хитрый, втайне так: и доброе дело, мол, сделаю, и своих избишинцев не обижу. Отрядил он эту рыбацкую бригаду для примера и зависти всем остальным. Когда протягивали к нему руки с единственной просьбой: «Дай! Дай!» — он говорил: «Те вон не просят, те еще и других кормят». И было это истинной правдой: давала рыбацкая артель гораздо больше, чем съедала. Ну, уж и Федор им сколько мог потрафлял. Вот и сейчас из скудных колхозных запасов выделил немного муки и уже побольше — картошки. А с картошкой да с рыбой они не пропадут, у них тут даже посытнее, чем в доме у той же Марьяши… Марыся поела рыбы, а от мучной болтушки было отказалась: нет, нет, это уж ваше, считайте, вроде председательской премии! Но когда она так сказала, ложку положила фрау Луиза, Максимилиан Михайлович перестал есть, да и остальные насупились. А бригадирша их, Айно, приняв это за обиду, запальчиво закричала на своем лесном языке:
— Ми линду, ше и киэли, ми муа, ше и виэро! Так, так, Марыся. Канжан каттыла он шагиэмби! Эв шуврех миэрох няльгях куолутта! Так, так, и не спорь.