Теперь уже общим холодком на них на всех дохнуло, как из раскрытых неосторожно дверей — и в самом деле кто-то неплотно притворил их. Единственный взрослый мужчина, не считая парнишек, Максимилиан Михайлович поспешил закрыть дверь, оградить этих притихших людей от ледяного ветра, так им сказал:
— Милая, славная Аня! Милая, хорошая Марыся! Вы что? С ума вы посходили! Фрау Луиза что-то недоговорила, ты, Марыся, что-то недопоняла, а ты, Аня, все наизнанку вывернула. Женщины родненькие, как жить вы будете при такой злобе?
Он тяжело, нутряно закашлялся, словно легкие ему прострелили не на Ладоге еще, а здесь, под крестом церкви, который предстал вдруг как бы крестом могильным. Но во гневе не хотел умирать этот добрый человек, он помирить хотел обитателей ледяного дома, нес им в протянутых навстречу ладонях удивительное свое тепло, каждой показывал: видите, сколько его, всем хватит, если не ссориться, если промеж собой поделиться.
— Видите, — кивнул он на стену, покрытую старой росписью, — через пустыню люди идут, взявшись за руки… как по Синявинским болотам, раненные, мы шли… Зрячие ведут слепых, хромые, увечные опираются на плечи здоровых, с умирающим делятся последним глотком воды… все как у нас было, когда выходили из окружения… Со злобой в душе люди не могли бы так идти, сожрали бы друг друга… как бывало и в жизни не раз… — Он долго и трудно откашливался. — Не ссорьтесь, милые женщины, я прошу вас. Мы тоже в пустыне, только в ледяной. И если живы, так потому, что друг за друга держимся. Опомнитесь! Самое страшное позади уже, скоро весна, тепло, скоро война…
Он так и не договорил, совсем прибил его кашель. Плечи Максимилиана Михайловича тряслись, как дырявые кузнечные мехи. Марыся видела, как вздрагивала при каждом взрыве кашля Айно, и догадывалась — почему это ее так тревожит. Не знала, радоваться или огорчаться за подругу. Все у нее в голове перепуталось, стыдно было чего-то…
Спать ложились в тяжелом раздумье, все впокат, только Максимилиан Михайлович с ребятами на одном конце, а они на другом. Ночью слышалась тягостная возня, хотя было не холодно и люди умаялись за день. Марыся лишь к утру по-настоящему сморилась, лежа между фрау Луизой и Айно, делая вид, что спит, а на самом-то деле просто боясь шелохнуться. И странный сон ей приснился, необыкновенно добрый, как на стене было нарисовано: при лучезарном солнце под большим плодоносным деревом сидели в праздничных одеждах люди и пели какую-то всем им понятную общую песнь. Марыся все силилась разобрать слова, но напрасно: они уходили вслед за солнцем, даже тени от них не оставалось. Она, помнится, тоже пела вместе со всеми, а что — никак не могла понять. Была какая-то связь с гневными словами Максимилиана Михайловича и этой песней; словно люди, бредущие по пустыне, победили всех и вся, даже самих себя, и вот теперь праздновали победу. Марыся вплетала свой голосок в общий хор, но себя не слышала, только чувствовала, как теплеет в груди. Ей кружил голову теплый весенний ветер, от сладкого умиления закрывались глаза. Ей было радостно за этих людей, победивших самих себя. Все беды избыты, все мертвые помянуты, все несчастные оплаканы! Осталась одна вселенская радость, такая большая, что хватало ее с лихвой на всех живых. Сонмы людей шли через пустыню, а дошли десятки; странно, это не омрачало торжества. Словно должны были вот-вот народиться, взамен погибших по дороге, новые тысячи сородичей. И поняла Марыся: песней торопят воскресение из мертвых, ибо каждый младенец продолжает чью-то непрожитую жизнь. Пойте под плодоносным деревом, вы заслужили эту песнь!
Проснулась Марыся довольно поздно. На нарах уже никого не было, даже Марьяши, — верно, пошли вынимать сети. А ей так хорошо одной, что боялась открыть глаза и пошевелиться — вдруг спугнет слетевшую подобно птичке ночную радость? Но когда и пошевелилась, когда и встала, радость не покидала ее разомлевшее, какое-то не свое тело. Так и толкалась где-то под сердцем. Марыся послушала, послушала — и вдруг догадалась: она, она в этот мир просится!..
Уже не первая примета была, а только сегодня по-настоящему уверилась: дочка дает о себе знать, дочка песенку небесную поет…
За грехи ли какие, от работы ли тяжелой, от еды ли плохой — не заводилось ничего у них с Федором, и только с прошлой, видать, хлебной осени зачалась новая жизнь. Она в это мало верила, хоть с брюхом ходила, суеверно не говорила, что ждет дочку. А сейчас вскочила во весь рост на нарах и вскинула руки:
— Дачушка мая, доня! Ты як птушка, клювикам мне в сэрца дюбаешь…
Такой и застали ее вернувшиеся с утреннего лова рыбари. И как догадалась Айно, обняла упруго колыхавшийся живот, усадила Марысю на нары. Ничего не сказала о вчерашнем, только одно:
— Счастливая ты…