Странное чувство испытала Марыся. Все, что связывало ее с прошлым и настоящим, все, что накрепко держало на земле, — все в одночасье забылось, а на смену пришло желание жить одной быстрой минутой. Чего теперь скрывать: потому и напросилась, как та ни отговаривала, за Домну в лес — хотелось не упустить эту горячую минуту. Не легкомыслие было, нет, — была то потребность поскорее растратить не растраченные еще, оказывается, силы. Что-то такое находило на нее и перед бегством из отцовского дома, но тогда она дальше легкомыслия не шла, это уж верно, а сейчас как отрезало, как отвалило на сторону. Была она тогда колючей сосеночкой, а стала сейчас звонкой сосной. И звон этот все нарастал, нарастал в теле. Словно ударили по становой жиле каким-то зачарованным смычком — и пошло, и запело! Она и вставала и ложилась с этим оглушающим звоном. Целую неделю в лесу, на морозе, все могло бы вымерзнуть, а — не вымерзало, только раскалялось от мороза, звончело. Как та сосна, которую она пожалела… Вышло это еще в первый день на пробу топора. Поставили ее в пару с Капой-Белихой, а Капа возьми да и подай топор: пазгани, мол, с твоей стороны, с заветрия; она в виду всей женской бригады размахнулась… и ударила обухом, да и то лишь погладила. Что-то отвело острие, перевернуло в руке топор. На беду ли, на счастье ли, но такой звон от земли к небу пошел, что она вскричала: «Э-ге-гей!..» И голос ее лег в лад к звенящей поднебесной струне. Она обхватила все еще поющую сосну, обняла голыми руками, и руки без рукавиц не мерзли, нет. Все смотрели на нее, а она ласкала подбородком жухлую кору, смотрела вверх, летела взглядом за народившимся под корой звуком. Ее несло туда, к растаявшей в мерзлом небе зеленой кисточке. Сказала во всеуслышанье: «Як можа душу живую забить?» Уж так получилось: говорила вроде бы для себя, а вышло вроде бы для всех. После-то Капа призналась: обиделись поначалу женщины, ее лесную песню приняли себе в укор — было им, усталым, не до песен. А она сказала, опять вроде бы только для себя: «Жаль, няма гитары».
Тогда этот страшный человек, Самусеев, и привез из Череповца гитару. Она взяла гитару вроде как из жалости. А когда чуть погодя, у лесного огня, все из той же из жалости провела рукой по его изуродованной щеке — ее тоже словно бы пожалели, приласкали; кожа у него на рубце была мягкая, горячая, как на мужских губах. Позднее она и открылась: «Гэты твой пацалунак не першы, першы был уже калисьти…» Он, глупый, не мог взять в толк ее слов, пока она опять не провела пальцами по шраму, а когда понял все, захмурел, застеснялся. Так и осталось у него это стеснение, хотя чего уж было?
Жизнь в лесном шалаше у всех на виду, и женщины скоро поняли: не ради двух-трех лишних кубометров остается ночевать их начальник…
Ну, и лихо их бери! Марысе даже хотелось, чтобы ее кто-нибудь оттаскал за волосы. Но разлучница-отлучница, если даже и была, не давала о себе знать, и Марысю это обижало: как же это у такого человека не запродано, не закуплено сердце? Марыся готовилась к поединку со своей разлучницей, а та не объявлялась, и это натягивало все струны души до предела. Не она будет, если сама не оттреплет ее за волосья, сама не утвердит свою власть над этим страшным человеком!
— Капа, — и спросила потому, — я глупая?
— Да не без этого, — ответила Капа с подкупающей прямотой. — Не дури, дергай, что ли.
Марысю можно было и не подгонять: оказалась она на диво выносливой. Сама удивлялась, как тянулась за женщинами. Но потом к этому удивлению примешалась и заносчивость: вот не уступает же, нисколько не уступает сестричкам-лесовичкам! Было ей невдомек, что женщины измотаны не меньше лошадей, вывозивших лес на станцию.
— Капа, поплачем трошки?
— Поплачем давай, — согласилась Капа, но плакать не стала — просто присела на поваленную сосну, запахнула кожушок, чтобы не терять тепло.
Так у них с первого дня повелось: поплакать для роздыху. Марыся как узнала, что Капа недавно получила похоронку, так первая и разревелась, а за ней следом заревела и Капа — сидели и выли на два голоса, две кукушки, две зязюли. Одна все уже потеряла, а другая ничего еще не нашла; это, видимо, и заставляло их жить в обнимку, как вот сейчас, на бревнышке: Капа присела, Марыся подсела, и не заметили, как обнялись, прикрыв друг дружку полами кожухов. Вместе им было тепло, впору бы и поплакать, но Капа, на этот раз сказала:
— Видно, выплакалась. Сколько можно?
Что-то в этих словах Марысе не понравилось, ответила:
— Не любила, не кахала ты яго, нябожчыка.
— Не, Марыся, любила. Мне с ним было хорошо.
Но не верила Марыся, что так быстро можно было потерять слезы. Опять возразила:
— Кали б кахала, заенчыла б, як…