— Потому это что «Человек с Мнимой осетриной»! Я его так прозвал! А 83 — это год, чтоб запомнить навеки! И никогда больше не попадаться в такие операции…
— Он обещал еще раз прийти? — спросил я.
— В том-то и дело! — мстительно прошипел папа. — Уж я окажу ему достойную встречу!
Папа и Тарабам рисуют картины
С некоторых пор папа перебрался работать на потолок — со всеми своими картинами, подрамниками, холстами, красками, кистями, муштабелями, мольбертами и прочим живописным скарбом. Папа говорил, что таким образом он удвоил свою жилплощадь: на потолке теперь была мастерская, а на полу осталась просто жилая комната, где папа спал, а также завтракал, обедал и ужинал вместе со всеми, как раньше, и — конечно же — чаевничал. Или просто отдыхал. Мастерская на потолке получилась просторной, ведь там не стояло никакой мебели — только торчала посередине люстра. Еще папа уверял, что мастерскую на потолке иметь очень выгодно, потому что картины там смотрятся совсем по-иному, нежели на полу, и это помогает ему в работе. И с этим я, побывав в мастерской на потолке, согласился: действительно, картины смотрелись там как-то свежее. Все это устроил Тарабам: без него, как вы сами понимаете, ничего бы не получилось. Тарабам весьма гордился расширением квартиры-108, он по целым дням не слезал с потолка, тем более, что тоже занялся живописью. Ну, и Кате с Юрой там тоже очень нравилось. Правда, иногда они играли и на полу папиной комнаты, и в детской, и на кухне, но на потолке, в новой замечательной папиной мастерской, им, конечно, нравилось больше всего.
Когда я впервые побывал в этой мастерской, она меня, естественно, огорошила. Да и вся папина комната выглядела теперь весьма странно. Представьте себе: внизу тахта, стол, стулья, стенка с книгами, посудой и встроенной стереосистемой, а вверху — вверх ногами — мольберты, табуретки, картины и прочие живописные принадлежности — и ничего не падает! И еще сидят там вниз головами папа, Тарабам, Катя, Юра, а иногда и мама, и каждый спокойно занимается своим делом. А еще звучит оглушительная музыка…
В тот день, когда я впервые все это увидел и поднялся в мастерскую — взмыл в нее, как на крыльях, — у меня даже голова закружилась! Отдышавшись, я подошел по потолку к папе, который сидел за мольбертом и вписывал в пейзаж сразу несколько гаечек. Ведь я пришел посмотреть именно на эти гаечки, или — как папа их называл — камертоны.
— Эге! — воскликнул я, и довольно громко, потому что музыкальный фон все заглушал. — Эге! Так ты вписываешь сразу целых пять камертонов! Зачем так много?! Ведь ты говорил, что хватит и одного! Все равно их потом замазывать…
— А вот и нет! — улыбнулся папа. — Их замазывать уже не буду! — Он тоже кричал во все горло.
— То есть как? — удивился я.
— Юра! Прикрути-ка музыку! — крикнул папа и, когда музыкальный фон стал более терпимым для ушей, начал объяснять. — Дело в том, что, когда я в последний раз принес в приемную комиссию новый пейзаж — камертон был в нем уже замазан, ибо сослужил свое дело, — кто-то вдруг спросил: «В прошлый раз вот здесь, по-моему, была гаечка?»
«Была, — сказал я. — Но ее просили замазать». «Действительно, — вспомнил он. — Но теперь, как ни странно, этой гаечки почему-то не хватает! Не могли бы вы ее снова вписать? И может быть, даже не одну, а несколько… Посмотрим, что получится». «Ну, что ж», — согласился я. Признаться, я этому очень обрадовался: ты же помнишь, как Тарабам грустил, когда я в тот раз замазал его гаечку. Я принес картину домой, и мы вместе с Тарабамом вписали в нее несколько гаечек. Тарабам был в полном восторге! Видел бы ты, с какой любовью он над ними трудился! И они получились у него на славу… Да что там Тарабам! Вся комиссия была в восторге от гаечек! И теперь я в картинах камертоны больше не стираю! Вписываю — и сдаю…
— Ну, слава богу! — сказал я. — В конце концов, не все ли равно: с гаечками или без них, — лишь бы картины имели успех. И ты получал гонорар. А что там рисует Тарабам?
— А ты посмотри! — сказал папа.