Тревожно-приятное нетерпение стало его беспокоить с началом весны. «Нынче меня зовут в Троицк, — говорил друзьям, — я поеду, буду пить кумыс, и вы увидите — я вернусь здоровым. До лета, однако, было еще долго, а нетерпение подмывало к подвижности, дразнило дорожной несказанной радостью, и в апреле он выехал из Казани. «Ничуть не рано, — оправдывался он, — я ведь заеду еще в Уфу и погощу там». А было пасмурно, холодно, и Мажит Гафури, принимавший его в Уфе, огорченно пенял: «Ах, вам надо было списаться со мной, я бы ответил, когда вам приезжать!» — «Ничего, — опять он оправдывался. — я ведь направляюсь не прямо в Троицк, я по пути заверну еще в Петербург, меня звали туда», Гафури улыбался, качал головой: «По пути! Чтобы ехать в Петербург, надо опять поворачивать на Казань».
И действительно, пробыв в Уфе неделю, он повернул на Казань и через Казань, Москву поехал в столицу, уверяя себя, что в Петербург он едет попутно. Северная весна едва начиналась, небо холодное, Нева тускло и холодно зеркалилась, дул крепкий, с водяными колючками ветер. Опять началась лихорадка, мучительным был каждый шаг, а он все говорил себе: ничего, это пройдет, я здесь попутно, отогреюсь в степи. Пожалуй, он и не слишком верил в целительную силу кумыса, но верил смутному и беспокойному желанию во что бы то ни стало побывать в Троицке.
И вот широкое сарматское поле пласталось вокруг, краями вскидываясь к горизонту и оставляя тебя на самой середине преогромной чаши. Струистый ковыль, серебряно блестя, подтекал к ногам по гладким пологим скатам этой воображаемой чаши. Но вот солнце горячо отлетало в самую высоту, и вся видимая пологость исчезала, оставалась ровная, во все стороны даль, продуваемая теплым и остро пахнущим ветром. Пахли, пестрили чебрец и полынь, душица, астрагал, дикая конопля, и степная гвоздика, и розовый, в пылком цвету иван-чай.
Зеленая ровность опять же оказывалась обманной, стоило прошагать версту или полверсты: обнаруживались ложбины, а в них протекали тонко свитые, прохладно пахнущие ручейки, закрытые от знойных лучей густорастущим диким вишенником, малинником и непременным тут ивняком.
Здесь каждый день радовал приятным покоем, но и жаль было каждого дня, прожитого без людского шумного круга. Впрочем, он не был совсем уж один, поблизости в юрте жил казах Жумагул, он стерег табун, а его жена и дочь доили кобылиц, варили пищу, искали целебные травы, собирали ягоды и ни минуты не сидели без дела. Еще в одной юрте жил Мирфайза Бабаджанов, прославившийся в уезде как певец и устроитель струнного оркестрика, с которым он выступал на ярмарках, в городском саду и в богатых домах. Это был коротконогий толстячок, болтун и выдумщик, воплощение беспечности. Он пел свои песенки тонким бабьим голосом, но с таким чувством, с такою игрой в лице, с таким вниманием к малейшему колебанию песни, что забывалось, как он смешон и как, в общем-то, пустоват в общении.
Вот и теперь он сидел перед своей юртой и пел, крепко ударяя по струнам домбры:
Бездумный человек равнодушен к действию жизни, верно подмечает песня. Вот и Габдулла, разнежившись от пищи и тепла, превращается в бездумного, бездельного человека. Он вошел в юрту, взял бумагу, перо и, опустившись на колени перед сундучком, стал писать:
«Пришлите, пожалуйста, мою тетрадь в зеленом переплете, ее вы найдете в моем саквояже, а саквояж у сторожа редакции. В тетради стихи, которые требуют еще работы, я готовлю их для сборника «Пища духовная».
Приписав еще несколько слов о здравии, он перегнул лист и, прогладив в месте сгиба, задумался. Может быть, сегодня приедет Габдрахман-хазрет и увезет письмо. Подумав так, Габдулла представил человека, чьим гостем он был, и улыбнулся. В Троицк можно было ехать, и не заручаясь ничьим покровительством, всегда нашелся бы угол, а жизнь тут обходится незадорого, как только может быть в уездном торговом городе. Но приглашение Габдрахмана-хазрета он все-таки принял, покорившись его приятным характером и рассказами о собственной книжнице, хранившей старые печатные и рукописные книга, и среди них престарый список «Книги о Юсуфе».