Так что и с будущим космонавтом Гавриловым могло все это произойти. С ним, быть может, скорее даже, чем с любым другим. Только его, как говорится, бог уберег. В его биографии, которой сопровождалось сообщение о запуске его на околоземную орбиту, не было об этом ни слова. И может быть, там, в космосе, глядя, как мелькают внизу быстро сменяющиеся огни больших городов, он вспоминал о времени, когда вот так же быстро менял он школы: из тридцать третьей в пятидесятую, оттуда в двадцать первую, оттуда в сороковую. Мелькали школы, лица директоров, фамилии учителей. Только друзья оставались все те же — Сомов, я и Филимонов.
Почему он не сорвался? Для меня — да и для него, пожалуй, это так и осталось загадкой. Все в нашей жизни зависит от крошечного «чуть-чуть». Подумать только — сработай «чуть-чуть» в другую сторону, и Вовка Гаврилов, не ставший новым Икаром, вполне разделил бы участь Шплинта, получив возможность появиться на страницах прессы только в рубрике «Из зала суда». А ведь это был бы тот же Гаврилов. Тот же самый.
Подумав об этом, нельзя было не рассмеяться. И я рассмеялся.
Тогда он тоже рассмеялся, хотя причин для смеха у него не было. Он рассмеялся над собой. Что это? Что это с ним происходит? Он не узнавал себя, нет, не узнавал. Уж не потерял ли он веру, веру в себя? Нет, конечно, нет. С чего бы? Он написал не одну книгу, не две, не три, напишет и эту. Конечно. Разве не был он всемогущ, разве не был подобен Богу, не был подобен тому, кто из глины и праха сотворил этот мир, мир видимый и невидимый, необъятный и непостижимый, сотворил одним только желаньем, одним усилием воли, сотворил из ничего творческим актом, воплощенным в широкоизвестных словах: «Да будет…» И он, Чижов, и он при всей своей несравнимой малости, был таким же. И он творил свой мир словами, творил его из ничего, одной лишь силой воображенья, из мозга, серого и рыхлого вещества, нечувствительного к боли, как глина. И пусть он был не столь изощрен и искусен, как тот анонимный автор, что уложился в классические шесть дней; пусть ему, Чижову, для много меньшего требовался десятикратно и двадцатикратно больший срок, — что это меняло? Главное было здесь не в различиях, а в сходстве: как и тот, кто был Самым Первым, Чижов начинал свои творения и заканчивал их.
Так или иначе.
Так что же изменилось? Ничего. Это он сказал, это он сказал сам себе. Сказал упрямо: первая попытка не удалась, высота не засчитана. Глина сопротивлялась, на этот раз она не захотела принять задуманной формы. Сегодня бога из него не получилось; точнее, из него вышел сегодня неумелый и бессильный бог, бог, отставший от своего времени, не понявший его запросов, а потому и ненужный ему, бог, утративший свое искусство. А может быть, он просто устал? Вполне может быть. Тогда он оставался богом, но таким, которому требовалась передышка. Которому нужен был перерыв. Или отдых.
В случае с космонавтом Гавриловым тоже нужен был отдых. Ему тоже требовался перерыв, хотя он был более дееспособным богом, чем его земной друг Чижов, более, чем кто бы то ни было на отливавшей голубизной планете под ним. Его космические часы показывали девять часов вечера — точнее, девять часов и одну минуту. В это время он должен был уже отдыхать; более того, он должен был спать. Сон полагался космонавту Гаврилову по распорядку дня, но кроме того он был просто ему нужен, нужен и жизненно необходим. Распорядок дня был составлен на земле, там он был и утвержден и не подлежал отмене. Он был запланирован, он был обязателен для космонавта, чего не скажешь ни о переживаниях, ни о снах. Они не предусматривались. Только отдых, полный отдых: запланированное забытье, целебное расслабление, реабилитация, восстановление сил. Так было сто дней назад, пятьдесят, позавчера и вчера. Как завтра и послезавтра, во все время, что ему предстояло еще провести в невесомости, в состоянии, согласном природе. Природе космоса, но враждебном человеческому естеству.
Он не мог бы объяснить это тем, кто оставался на земле. Тем, кто давал ему команды. Кто отдавал приказания.
Космонавт Гаврилов был человеком дисциплинированным. В девять часов вечера он должен был отойти ко сну и отошел. Он лежал с закрытыми глазами. По программе ему положен был сон, и он спал. Но сны ему по программе положены не были. Они были противопоказаны, а может быть, и вредны, так как оказались сферой, неподвластной тем, кто следил за полетом, а этого быть не должно. В уникальном эксперименте по многодневному пребыванию человека в космосе должна была учитываться каждая мелочь, и сны не были исключением, ибо они не подлежали ни учету, ни контролю, ни проверке. Но, вопреки всему этому, космонавт Гаврилов видел сны, хотя он и не докладывал об этом вниз, в Центр управления полетом (ЦУП), где, естественно, никто ни о чем не догадывался.
Почему же космонавт Гаврилов не докладывал о своих снах?