Вторая встреча оказалась вообще таинственно предопределенной. Любовь Дмитриевна приехала с матерью в Малый театр на спектакль «Король Лир», в котором играл знаменитый итальянский трагик Томмазо Сальвини. Билет Блока случайно оказался рядом. В этот вечер они разговаривали, и Блок поразил ее своим новым обликом и характером. Теперь он был серьезен, задумчив, предупредителен без донжуанства, погружен в свои мысли — все это очень понравилось Любе. Визиты к Менделеевым возобновились и стали регулярными. Шел 1901 год, который и Блок, и Любовь Дмитриевна считали переломным в их отношениях. Летом в дневнике Блок сделал удивительную запись: «Я хочу не объятий: потому что объятия (внезапное согласие) — только минутное потрясение. Дальше идет “привычка” — вонючее чудище. Я хочу не слов. Слова были и будут; слова до бесконечности изменчивы, и конца им не предвидится. <...> Я хочу сверх-слов и сверх-объятий. Я ХОЧУ ТОГО, ЧТО БУДЕТ». И дальше, конкретизируя: «То, чего я хочу, сбудется»[128]
. Ощущение рока в античном понимании этого слова, судьбы, которая тяготеет над ним и ведет по неизвестному ему пока, но совершенно определенному пути, было очень сильным, связывалось с мистическими настроениями начала века, философией Владимира Соловьева, идеалистическими представлениями о мироустройстве. Одним из главных пунктов в мировоззрении Блока был тот, который увязывал завладевшую им идею Софии и Вечной Женственности с образом реальной девушки с золотой косой.Любовь Дмитриевна была совершенно другим человеком, душевно здоровым и трезвомыслящим, оптимистично и уверенно смотрящим в будущее. Таинственные знаки, являвшиеся на каждом шагу Блоку, были ей чужды, мистика и отвлеченные рассуждения скорее раздражали. Она тоже повзрослела за два года не только в духовном, но и в самом обычном, человеческом смысле — стала взрослой девушкой и мечтала о любви. Впоследствии она вспоминала о себе тогдашней очень откровенно: «Я ощущала свое проснувшееся молодое тело. Теперь я была уже влюблена в себя, не то что в гимназические годы. Я проводила часы перед зеркалом. Иногда, поздно вечером, когда уже все спали, а я все еще засиделась у туалета, на все лады причесывая или рассыпая волосы, я брала свое бальное платье, надевала его прямо на голое тело и шла в гостиную к большим зеркалам. Закрывала все двери, зажигала большую люстру, позировала перед зеркалами и досадовала, зачем нельзя так показаться на балу. Потом сбрасывала и платье и долго, долго любовалась собой. Я не была ни спортсменкой, ни деловой женщиной; я была нежной, холеной старинной девушкой. Белизна кожи, не спаленная никаким загаром, сохраняла бархатистость и матовость. Нетренированные мускулы были нежны и гибки. Течение своих линий я находила впоследствии отчасти у Джорджоне, особенно гибкость длинных ног, короткую талию и маленькие, еле расцветающие груди. Хотя Ренессанс не совсем мое, он более трезв и надуман. Мое тело было как-то более пронизано духом, тонким укрытым огнем белого, тепличного, дурманного цветка. Я была очень хороша, я помню, несмотря на далеко не выполненный “канон” античного сложения. Так задолго до Дункан, я уже привыкла к владению своим обнаженным телом, к гармонии его поз, и ощущению его в искусстве, в аналогии с виденной живописью и скульптурой. Не орудие “соблазна” и греха наших бабушек и даже матерей, а лучшее, что я в себе могу знать и видеть, моя связь с красотой мира»[129]
.Можно представить себе, как сопротивлялось всё ее существо вынужденному обращению в идею, высокую реальность духа. В стихах Блока, которые теперь он не боялся показывать ей, мелькал вроде бы знакомый образ. Она и узнавала и не узнавала в нем себя. Понемногу странное преломление живого и благоухающего мира в прекрасные стихи стало ей понятным, она смирилась с мыслью, что стихи связаны с ней, идут от нее. Блок объяснялся с ней не прямо, а через свои зарифмованные строки. Любовь эта была необычной, не только ничего не проговаривалось, но и не ощущалось: словно не было чувственной стороны их отношений. Они словно парили над реальностью, в идеальном мире литературы, отвлеченных идей, высших чувствований. Любовь Дмитриевна вспоминала потом, как, ожидая Блока в бобловском саду, срывала для себя вербену, запах которой полюбила в то лето, и как после его ухода с горечью бросала увядшую ветку: «Никогда не попросил он у меня мою вербену, и никогда не заблудились мы в цветущих кустах...»