Дверь автобуса открылась, и я поставила ногу на ступеньку. Внезапно в моей голове зазвучала музыка, будто бы в автобус до Второй авеню прямо передо мной пробрался хор ангелов. Они пели последний куплет старого духовного гимна о надежде:
Голоса благозвучные и мощные, поверх гвалта дорожного движения Второй авеню. Я как вкопанная застыла на нижней ступеньке.
«Эй, девушка, ваш билет!» Я очнулась и бросила две монеты в ящик. Музыка была такой выпуклой, что, плетясь к сиденью, я изумленно озиралась. В автобусе почти никого не было – позднее утро всё-таки, – и немногочисленные пассажиры занимались чем-то обычным или в основном молчали. И снова усилились ангельские песнопения, заполняя мою голову звучностью и точностью слов; музыка, словно прилив сил. Богатая надеждой, обещанием жизни – и, главное, указующая новые путь сквозь боль, за ее пределы.
Физическая реальность обшарпанного автобуса ускользнула от меня. Я внезапно оказалась на холме в центре неизвестной мне местности и слышала, как в небесах пишут мое имя по-новому.
Мюриэл съезжала с Седьмой улицы так же, как поселялась там, по капле. Последние свои книги она упаковала незадолго до Рождества. Когда я возвращалась домой с занятий, она должна была закончить собирать вещи. Но Мюриэл, не раздеваясь, уснула на диване – на том самом, где сидела и писала до рассвета, когда ей не спалось, в последнюю нашу зиму. Ее рука прикрывала глаза от света. На тыльной стороне ладоней она нарисовала контуры ромашек, как делают дети, когда им скучно или одиноко.
Плотный круг электрического света охватывал ее очертания – он делал ее уязвимой и нетронутой. Глядя сверху на спящую под лампой Мюриэл, даже после всех горестей, после всей злости где-то глубоко внутри я почувствовала былую любовь, и сердце мое шевельнулось. Она открыла глаза, спросила, на что я смотрю. «Ни на что», – ответила я, лишь бы не случилось очередной перепалки. Она не была моим творением. Она никогда не была моим творением. Мюриэл оставалась собой, и я лишь поспособствовала этому процессу, как и она – моему. Я высвобождала ее гнев так же, как она высвобождала мою любовь, и именно поэтому мы были друг для друга бесценны. Мне нужно было отпустить, оставить навсегда только Мюриэл из моей головы. Та же Мюриэл, что щурилась с дивана, принадлежала лишь себе, кем бы она ни была.
Я начала посещать бары в одиночку и по будням: «Баг», «Третья страница», «Стойло пони», «Семь шагов»… Той зимой я несколько раз видела Мюриэл, после того как Джоан от нее сбежала. Она сидела в углу очередного бара и плакала. Прежде она никогда не плакала на публике. Ее голос утратил сладость. Порой она кричала, закатывала скандалы, и ее вышвыривали из клуба. Пьяной я ее раньше тоже никогда не видела. Я вспомнила ту ночь в Куэрнаваке, когда слышала в садах на огороженной территории вой Евдоры, отупленной текилой.
Пьяная, с растрепанными, спадающими на лицо волосами, с кривым полусогнутым мизинчиком, Мюриэл выглядела маслянистым ангелом, павшим на землю и ставшим человеком. По словам Никки, она наконец оправилась от последствий электрошока. Иногда я отводила Мюриэл в ее квартиру и укладывала спать, иногда приводила к себе. Однажды на Седьмой улице я лежала без сна в соседней комнате и слушала, как она в забытьи зовет Джоан поиграть в снежки. И наконец, как-то ночью, спускаясь в «Семь ступеней», я приметила Мюриэл, сгорбившуюся в дальнем углу бара, спиной ко мне. Я повернулась и быстро вышла, чтобы она не успела оглянуться и заметить меня. Я устала быть ее хранительницей.
Краденые, искаженные, но такие знакомые ритмы Пресли гирляндами повисли на той зиме.
На Рождество Мюриэл уехала домой, в Стэмфорд. По сути, обратно она не вернулась и следующей весной записалась в инсулиновое отделение государственной больницы, где Тони работала в экспериментальной программе для шизофреников.
Прежде чем покинуть Седьмую улицу навсегда, Мюриэл сожгла все свои стихотворения и дневники в оцинкованном ведерке, поставив его перед зеленым диваном в средней комнате. От его дна на старом цветастом линолеуме остался нестираемый след в форме кольца. Мы с Фелицией вырезали старый квадратик и приклеили на его место кусок с таким же узором, найденный следующей весной на улице Деланси.
31
Джерри была молодой, Черной, жила в Квинсе, и у нее был нежно-голубой форд, который она называла Голубой рыбкой. С виду она казалась почти обычной – волны аккуратно уложенных волос, рубашки и серые фланелевые слаксы, – но в общении выяснялось, что она совсем не обычная.
По приглашению Джерри и нередко на ее машине мы с Мюриэл ездили по выходным на вечеринки к разным женщинам в Бруклине и Квинсе.