– Да че наша! Понаездилась я по монастырям этим. У них все Бог, да Бог. А Человека нету! Терпи да работай! Наломаешься за день, да вечером простой. Да еще поп внушит тебе, какая ты ужасная! А я натерпелася, нагляделася, как муж мой с соседкой в любви живет. Она ему и сына родила… А на меня волком. Че я ему сделала плохого?! Любила только до смерти… предателя. А тут мне и подсказали про живую Церковь… Анастасию… Они меня утешили! В нашей Церкви человека нету! Им, попам, наши беды по фигу! Бог наказал! Один разговор… А анастасийцы, они внимательные. Им все расскажешь! И совет дадут, и по жизни помогут! Они написали мне, что тут их центр. Я дом продала, приехала… А тут никого нет! Дорогой еще обобрали меня. Попросила парня сумку подержать… Ну он… до сих пор держит.
– Заблудилась ты, девка! Вот что! Как в лесу корова, плутаешь…
– А у вас лицо красивое. Я сразу заметила. Помните, мы на ручье встретились?
– Ты вроде давно не подрост, а как несмышленыш лопочешь. Какое у старика лицо?
– Одухотворенное!
– Городишь, чего ни попадя! Мне девяносто лет. А ты – лицо!
Тут он поймал себя на том, что всегда прибавляет себе годок в разговоре, а, гляди-ко, убавил четвертинку десятка. Гаврилыч закашлялся. Женщина хлопнула его ладонью ниже лопаток.
– Снег будет, – сказал он, – ноги ломят, спасу нету.
– А у нас там уже вовсю тюльпаны цветут и отсеялись давно. Зеленку первого ряда уже доедают… скоро новую посеют.
– Тяжело тебе здеся? Одной-то?..
– Тяжело, деда…
– Че ж горбатая, не забижает?
– Ворчит, но я терплю. Кто меня еще к себе пустит?
– Кто ж тебя пустит… Это Култук! Здеся в добрый-то час палец в рот не клади никому.
– У вас Пасха скоро! – сказала она.
– Дура ты, дура! А у вас?! – рассердился Гаврилыч и встал с пенешка – забыли, чьи вы и откуда… И повернулся же язык такое молотить: «У вас Пасха!» А у вас… Сектанты чертовы! Езжай, воне, в Слюдянку, там этих сектантов, как грязи…
Он развернулся и пошел неторопко, чуть прихрамывая на больное колено. «Чего сорвался-то? – сердился он на себя. – Бабе и так несладко. Все ей здеся чужое… Везде ей чужо, – успокоил он себя, – сектантка. Они везде чужаки. Сами себе чужие».
Пасха была на пороге. Старухи обряжали избу. В четверг вытопили баню. В пятницу затеяли куличи. В магазины их завезли еще во вторник, назвали кексами. Красивые стояли на виду. И иркутские, и слюдянские. Один другого краше, но бабки решили свой сотворить. Особо усердствовала, как всегда, Васка. В четверг после бани она разбирала свои рецепты и диктовала Алевтине, что надо класть в тесто.
– Курагу клали обязательно, – изрекала она, – ну, изюм, потом орехи… длинненькие такие…
– Курагу сроду не клали, – наконец перебила подругу хозяйка, – какая там курага! Мать вареньем смородинным крест помажет – и все. И орех никаких мы не видали. Нащелкаем кедровнику, натолчем его. Мать в квашню насыпет… Аромат… и вкусно!
«Кого учит, – думал Гаврилыч о Вассе. – Бурятка никогда никаких куличей не пекла! Брат вечно на стряпню Алевтины приходил в гости. Бывало, настряпает Алевтина куличиков, на стол наставит, что сказочный городок цветет. Той же Вассе пошлет кулич большой, да на пацанов поменьше… А она вишь, учит! Ку-ли-чи печь!»
Так он думал, но молчал. Попади бабе под горячую руку, не рад будешь. К вечеру замесили тесто в эмалированном ведре, накрыли праздничным рушником, поставили у печи. Васса, как конь, всю ночь топала к ведру и подолгу в него заглядывала. С утра выкатывали белые пышные, как подушки, пригорки теста, ставили в формы. Васса пыхтела, что турбина, бегала от стола к столу. Откуда только прыть бралась, и гудела, что паровоз.
Алевтина варила холодец. Гаврилыч, прихрамывая, подносил дрова, кормил животину. Собаки чуяли волнение хозяев, нервно повизгивали. Когда Гаврилыч поил коня, глянул на потемневшие сопки, откуда сразу, будто ответно, порывом ветра пахнуло молодой весенней свежестью, талой листвою, отволгой корою – всем знаемым из млада, родимым, как семья, как Стежка, память о которой разбудила чужая та женщина со странно схожим выражением Стежкиного лица. Вдохнув глоток лесного апрельского духа, Гаврилыч подумал, что в нем появился интерес к жизни.
Как многие старики, он не столько жил в последние годы, сколько бывал иногда на земле. Жизнь перемогалась! Все труднее он смотрел на нее отдаленно, проходил, ни к чему не касаясь, кроме коня. Ни к чему не прилагал все более остывающего своего сердца.
А тут он вновь с интересом следил за бабьими хлопотами, за пыхтевшей разгоряченной Вассой и молчаливо-деловитой супругой и ощущал блаженное, как в детстве, духовитое тепло печи, сдобы, и щемящий предвкушающий запах вербы. К полудню субботы дом был чист, обряжен, куличи отдыхали в подушках на диване, и багряно-вишневые яйца торжественной горкою высились в праздничной старинной вазе.