Большинство раненых уже было вывезено, и оставались лишь вновь поступающие и наиболее серьезные, перевозка которых считалась опасной. В числе последних был полковник генштаба Аджиев, командир одного из полков этой дивизии, в сообщении Ставки уже показанный убитым. При нас его положение считалось еще очень серьезным, но, тем не менее, он выжил. В этот день мы побывали еще в штабе 25-го корпуса и в лазарете в лесу около Погорелиц, где лежали раненые 42-й (кажется) дивизии, 9-го корпуса. И здесь все помещались в палатках, а частью и просто под открытым небом, благо погода была хорошая, жаркая. Настроение раненых офицеров, с которыми я говорил, было очень бодрое. Здесь погрузка производилась без задержек, из 46-й же дивизии, откуда раненых везли за 40 верст на Замирье, эвакуация несколько замедлилась. Около станции Погорелицы стояла зенитная батарея для обстрела аэропланов, несколько раз при нас открывавшая огонь. Когда мы, уже под вечер, отъезжали вновь от Погорелиц, за нами, но далеко, примерно в полуверсте, упали две немецкие бомбы. Не знаю почему, наш шофер страшно перетрусил и пустил автомобиль полным ходом, несмотря на очень плохую дорогу. Только мой, возможно грозный, окрик привел его в себя. На следующий день мы объехали ряд учреждений к югу от железной дороги и побывали, между прочим, в штабе 10-го корпуса. Н. А. Данилов здесь уже не производил того блестящего впечатления, что в Минске, но все, что он и здесь говорил, было все также умно. Узнали мы тут, что накануне был легко ранен его верный сотрудник за все время войны подполковник Сулейман, с которым мне часто приходилось встречаться в Минске.‹…›
По возвращении из поездки к Барановичам я сделал последние прощальные визиты и через несколько дней уехал в Петроград. Перед этим меня очень сердечно чествовали в Управлении, вместе все мы снимались, поднесли мне адрес. Эверт пригласил меня завтракать в Собрание Штаба, где предложил выпить за мое здоровье и объявил мне благодарность в приказе, но довольно казенного образца.
По приезде в Петроград я доложил в Главном Управлении о ходе дела на Западном фронте и о порядке сдачи мною должности. Постарался я продвинуть несколько дел, в том числе и дело о предании суду А. Вырубова, но натолкнулся на противодействие и Ильина, и Чаманского. Оба они всегда придерживались политики неподнимания скандалов, и так как жена Вырубова была тогда в полной силе, то, несмотря на все мои настояния, это дело так и не сдвинулось с места. Крупно поговорил я с Ильиным и по другому делу: еще в Минске ко мне обратился Л. В. Кочубей, прося помочь одной сестре, которую баронесса Икскуль исключила из Кауфмановской общины, попечительницей которой она была, за то, что эта сестра была переведена из одного учреждения в другое по распоряжению Кочубея, утвержденному Миротворцевым, причем, однако, согласие Общины предварительно испрошено не было. Сестру эту по моей просьбе приписали к Минской общине, но вместе с тем я написал в Главное Управление жалобу на Икскуль, находя, что если кто и виноват, то Кочубей и Миротворцев, а не сестра, а кроме того, что на фронте двоевластия быть не должно. Из сего, однако, ничего не вышло, ибо Ильин с Чаманским не решились сделать замечание такой решительной и авторитетной в петербургском обществе особе, как баронесса, имевшая в Петрограде большие связи в самых разнообразных кругах, не исключая и довольно левых.
Пробыв в Петрограде дней 10–12, я поехал в Рамушево, где была жена с детьми, и начал писать отчет о моей работе на фронте — и как особоуполномоченного, так и главноуполномоченного. Хотя у меня были и не все материалы под рукой, однако отчет вышел довольно объемистым, и когда я его привез в Главное Управление, то Чаманский, собравшийся его сперва напечатать в «Вестнике Красного Креста», должен был от этого отказаться. Затем наступила революция, и о печатании его, конечно, не пришлось больше и думать. Та к он и остался лежать в Главном Управлении, и я не знаю, уцелел ли он вообще. Вместе с этими записками он должен дать довольно полную картину моей работы на фронте за два года войны. Занимаясь этой работой, я прожил в Рамушеве около двух месяцев.