– Нет, это однодневки. Да я сию секунду и не собираюсь печатать. Пока я еще кончу. Я пока что читала в совершенно черновом виде некоторым товарищам, и они мне сделали большой комплимент. Они сказали, что в этом есть один большой недостаток – что это не написано. Главное, времени нет. Мне бы сейчас попасть в условия подмосковного дома отдыха, чтоб никаких забот, ни о чем не думать. Так хочется писать и писать. И так легко идет. Я бы кончила в месяц. А здесь у меня очерки, и инсценировка для театра у микрофона. Страшно торопят. И все-таки эти домашние дела. Ну, это все мы так. Это не оригинально. (В этот момент она гордится тем, что «со всеми сообща» несет общественное бремя.)
– Ну, сейчас, кажется, как будто начинает брезжить конец.
– Дай бог.
– И хороший конец. Но, конечно, это, во-первых, может быть, будет не скоро; во-вторых, до этого можно не дожить, с таким же успехом.
– С таким же успехом! Например, сейчас здесь на повороте, от первого снаряда. Но на это я совершенно не реагирую. Я вообще считаю, что все мы все время не так реагировали.
– На все не нареагируешься.
– Совершенно верно. Знаете, когда мне говорят, что на днях на Финляндском вокзале летели руки и ноги и пять вагонов в лепешку – я говорю: Что вы! – собственно по инерции. До меня это не доходит. Очевидно, мозг выработал какую-то такую заслонку. У меня погибла мать, у меня погибла дочь, но я знаю, что я это еще не поняла по-настоящему. Для себя же лично я совершенно не реагирую. Какие бы ни были тревоги, обстрелы, бомбы, – я раздеваюсь вся, обтираюсь холодной водой и сплю. Я хожу по улицам. Вот только теперь мне это мешает, потому что не пропускают. У меня разбивается день. А так мне это все равно, настолько я глубокий фаталист.
– При этом вы любите жизнь.
– Я? Обожаю! Притом я люблю жизнь во всех ее проявлениях. Я не из тех людей, которые, когда у них болен ребенок, говорят, если мой ребенок выздоровеет, то я верю в бога… Я всегда все любила в жизни, не только кататься на автомобилях. Я прожила два очень трудных года. Но я из них не отдам ни одного дня. В каждом положении есть что-то хорошее, если уметь его найти.
– Ну, если человеку оторвет руки и ноги, то уж хорошего остается мало.
– Отчего? Он еще видит, слышит. Может думать. Если ничего не останется, человек еще просто может себя ощущать. Я всегда говорила, что я бы забрала у всех самоубийц все остающееся им время.
– И эту-то жизнь вы не боитесь потерять?
– Так ведь тут я уверена, что это меня не касается. Буду ли я ближе к снаряду или дальше от снаряда, это ничего не меняет. Что я когда-нибудь умру – это я всегда знала и знаю теперь; когда именно я умру – этого я никогда не знала, и не знаю теперь. Что же изменилось…
– Конечно. Только чрезвычайно повысились шансы умереть.
– А вот это для меня не существует. Я же вам говорю – я действительно фаталистка. У меня на столе лежат шесть осколков, которые падали рядом, вот так, так и так… Но все-таки они падали рядом, а не в меня. Так какое мне дело (не было бы дела, не держала бы их на столе). Я на днях шла с композитором Б. Он мне показывает вдруг с краю тучи. Я ему говорю – ты бы лучше посмотрел, какое чудесное голубое небо. Он говорит – но тучи явно наползают. Я ему говорю – так вот, когда они наползут, тогда будешь огорчаться. Успеешь. Вот вам два характера. Моя приятельница при первой тревоге начинает с ума сходить. Начинается крик – Что ты делаешь? Отойди хоть от окна! А я читаю и даже не слышу, что происходит. Она говорит – может оторвать ногу. А я говорю – но ведь еще не оторвало, зачем же огорчаться заранее.
(Вот это оно и есть. Нежелание огорчаться. Воля к жизни, которая не хочет и не позволяет, чтобы ей мешали. А над этим надстраивается лишенная содержания формула фатализма, нужная для придания своим переживаниям многозначительности.)
– А как супруг поживает. Бывает он дома?
– Он в «На страже». Только что мы с ним вместе получали паек.
– Он что же – тоже оптимист или, как все юмористы, – меланхолик?
– Он? Он оголтелый оптимист и лирик, только он это скрывает.
И любопытно, что при всей провинциальности мышления все-таки меньше всего они говорят на старую классическую индивидуалистическую тему о нестерпимой несправедливости самого факта смерти.
Усиленная реализация в условиях тыла характерна сейчас для женщин, которые все ощущают себя превышающими исконную предназначенность женщины. Мужчины – в другом положении. Штатский мужчина, если он годен и призывного возраста, – в большей или меньшей степени травмирован, чем бы он себя ни утешал – цинизмом или высокими соображениями о своей нужности в тылу, – все равно ему не уйти от чувства неполноценности. Начинаются надрывы, усиленные поиски оправдательных понятий. Помогает преодолению неполноценности либо исключительное самодовольство (вроде тимофеевского), либо весьма ответственная, командная работа, власть.