Петряев, собиравшийся говорить после всех, но, по-видимому, совсем не подготовленный к моему выступлению, которое, как после выяснилось, отвечало общему настроению, произнёс речь в том же нервном тоне, в каком вёл всё заседание. Правду сказать, я дважды только видел его в таком волнении — в момент ухода Милюкова и в момент его разговора в присутствии всего ведомства с Л. Троцким 27 октября 1917 г. Петряев убеждал нас, что слухи о сепаратном мире пущены со злостной целью. Когда я вставил слово о том, что это говорили Нольде и Струве, и присутствовавшие это подтвердили, Петряев первый раз снял маску, сказав, что, при всём личном уважении к Нольде и Струве, он полагает, что здесь говорят «личные мотивы, не соответствующие истинному положению вещей», что нельзя переоценивать в такой исторически важный момент роль отдельных личностей и уход Милюкова не означает разрыва с союзниками и выхода России из войны. Петряев говорил с большой силой и страстностью, и мне, только что расставшемуся с Нольде и Струве, особенно ярко выявились именно личные мотивы всех троих, из которых первый всячески преуменьшал значение ухода Милюкова, а другие (т.е. Нольде и Струве) старались придать ему характер национальной катастрофы.
Истина была не там и не здесь, мы это чувствовали, поэтому после решительного заявления Петряева о том, что в случае сепаратного мира никто из высших чинов не останется в министерстве, все высказывавшиеся отнеслись отрицательно к мысли последовать примеру Нольде и Струве и единодушно отвергли идею массового ухода из министерства, что, несомненно, в этот момент означало бы полную дезорганизацию всей дипломатической работы и поставило бы Временное правительство в невозможное положение. Петряев, получивший, таким образом, подтверждение того, что непоправимых последствий внутри ведомства одновременный уход Милюкова, Нольде и Струве не вызовет, старался подействовать на нас в том смысле, чтобы мы отказались от моего предложения, охарактеризованного им как «кондиции» министру.
Здесь, однако, я встретил решительную поддержку со стороны всех остальных членов комитета, причём всеми голосами против председателя было решено послать к Михаилу Ивановичу Терещенко, нашему новому министру, делегацию в составе нашего президиума (Петряева, князя Урусова, князя Гагарина и меня), для того чтобы выяснить взгляд Терещенко на отношения к союзникам и Германии, то есть, по существу, его мнение о самом щекотливом вопросе всей внешней политики России со времени начала войны — о возможности сепаратного мира с Германией. При этом нам было поручено заявить самым недвусмысленным образом, что в случае хотя бы отдалённой возможности такого события весь личный состав ведомства вынужден будет покинуть министерство.
Таким образом, впервые наш комитет выступал уже не только с политической ролью, но и с чисто дипломатической — несомненное доказательство, с одной стороны, серьёзности положения, а с другой — разложения министерского аппарата, недопустимого в условиях нормального государства. Хотя Петряев и был против этого шага и готов был придать ему вид представления комитета служащих новому министру, тем не менее он как опытный дипломат не отказался возглавить депутацию и сам взялся нам выхлопотать час для переговоров с министром. Петряев вышел из заседания комитета ещё более взволнованный, нежели пришёл, так как волей-неволей ему приходилось возглавить чиновничью фронду, чему он совершенно не сочувствовал, но уклониться от чего при настоящих условиях не мог.
Хотя решение комитета должно было оставаться в тайне, но, конечно, о нём знали все, и, как оказалось в дальнейшем, решительное выступление комитета имело самые благотворные последствия — во-первых, отрицательное отношение к мысли о массовом уходе вернуло весь ведомственный персонал к работе, а во-вторых, предстоящее выяснение вопроса о сепаратном мире с новым министром, о котором носились самые фантастические слухи, уничтожало все следы выступления Нольде и Струве с их демонстративной и столь шумно мотивированной отставкой. Вместе с тем рядом с официальным начальством вырастало новое, уже «революционное» (некоторые называли его «контрреволюционным») начальство, которое, как полагается в революционные времена, слушались» больше официального.
Два дня, истёкшие с ухода Милюкова до окончательного водворения М.И. Терещенко, прошли в больших хлопотах. Все высшие чины, в число которых с уходом Нольде попадал окончательно и я (так как за отсутствием Мандельштама, официального директора Правового департамента, я становился единственным юрисконсультом министерства), крайне жалели об уходе Милюкова, но единодушно утверждали, что Милюков сам не проявил достаточно гибкости и желания остаться на своём посту. Как бы то ни было, расставание носило самый сердечный характер, и говорили «до свидания», а не прощались навсегда. Оговариваюсь, что как Милюков пришёл без торжественной «встречи», так же он и уходил без всяких общеведомственных «проводов». Последнее, конечно, более соответствовало моменту.