На следующий день мы ехали с Тимуром за стульями, и по дороге я рассказывал ему о карме этих стульев, о их детстве и юности, о мастерах, которые их делали, о их зрелости и о том, как они попали в президиум, об академиках Басове и Прохорове (Нобелевские лауреаты), о Келдыше и Игоре Тамме, которые, возможно, сидели на них. И Тимур проникся и понимающе кивал в ответ. И вот Гена выходит навстречу, и вот он говорит: «Наиль, а можно я один оставлю себе?» – «Да хоть два!» – рассмеялся я. – «Нет, только один», – ответил он.
Три стадии существуют и в шахматах и в жизни: дебют, миттельшпиль и эндшпиль. Позади прекрасные годы юности. Теперь эти стулья живут в Ашково, и им, как и людям, следует набраться и мужества, и терпения. И не только потому, что на них при моем отсутствии теперь сидят мыши, но также и для того, чтобы почувствовать Вечное Возвращение одного оболганного германского философа по имени Фридрих Ницше. Хорошая была троица: филолог Фридрих Ницше, баронесса Саломея Лу и доктор Пауль Рэ. А недалеко, в Байрёйте, жил Рихард Вагнер с молодой Козимой, дочерью Ференца Листа. Он отбил ее у жениха, блистательного пианиста Ганса фон Бюлова, и несчастный хотел покончить с жизнью, но удивительно, что в эпоху, когда не было Интернета и мобильной связи, а воду наливали в графины прямо из Невы, на выручку ему поспешил Петр Ильич Чайковский. Он посвятил ему свой Первый фортепианный концерт и попросил его быть первым исполнителем. И только на первый взгляд это не имеет никакого отношения к стульям из ФИАНа.
Энгуре
В 1996 году в поисках базы для БК «Спартак-Москва» я не принял несколько предложений в Подмосковье, до того разрушенный и унылый вид имели эти бывшие санатории, в них сохранились когда-то красные ковровые дорожки и ущербные гигантские люстры с частично выбитым хрусталем. Под стать был и оставшийся персонал: люди-тени с поникшим взором и тихими речами свидетелей кораблекрушения. Общение с ними было непростым делом: надо было сочувственно кивать, верить их мифическим историям и не забывать о палате интенсивной терапии в случае счастливого приобретения спонсора. Картина парабиоза и захолустья в ожидании инвентаризации. Уезжал я от них в странном состоянии внутреннего смятения и отрешенности, как будто целый день провел в оранжерее с цветущей геранью.
Я рассказал об этом А. Я. Гомельскому, знаменитому «папе» советского баскетбола, который частенько забегал к нам. Описание пустоши не произвело на него впечатления, спокойствие и невозмутимость гуру были его отличительными чертами после ухода с хлопотливой тренерской работы. Но эта отрешенность была обманчивой, за ней скрывались и проницательный, острый ум, и стремительная реакция. Слегка наклонившись, он стал рассказывать мне о старой базе ЦСКА в Латвии, в поселке Энгуре, в ста километрах от Риги. «Вот если бы ты рискнул, – добавил он, – ведь это был еще СССР, и теперь я там никого не знаю…» В апреле 1996 года я уже ехал в автобусе, пузатом и удобном львовском автобусе «Рига – Колка». Через час с небольшим я вышел на остановке Энгуре. Так далеко в Латвию я еще не забирался.
До этого были Юрмала времен СССР, конференции, рубли и бесконечные группы туристов, поэтому Юрмала была самым нелатышским местом в Латвии. Помню, что в магазинах были таблички: «Красные латышские стрелки обслуживаются вне очереди». Это отрезвляло и вносило разнообразие в унылый ландшафт, напоминающий Джеймса Поллока и его «Тысячу консервных банок», – процветали журнал «Строительство и архитектура», где сама архитектура едва достигала уровня легитимной вменяемости, а панельное домостроение стало воплощением идей Ле Корбузье о типовом мышлении в типовых помещениях. Потом, после обретения независимости, все таблички исчезли. Конечно, их не выбросили, это – история страны, и вот коллекционер показывает эту табличку свой внучке и рассказывает о неподкупных красных латышах, верных революции, о тов. Петерсе, которому было доверено царское золото, а потом прикладывает палец к губам – молчи, золотко, а то еще обвинят в реставрации коммунизма – и прячет эту табличку так далеко, что самому бы не забыть. И если бы не таблички, не море и не крики чаек, то местами Юрмала вполне могла бы сойти за московские Черемушки. Федор Михайлович хорошо понимал опасность типового строительства и искал особые пространства для своих романов, например для «Братьев Карамазовых» он нашел огромные подвальные помещения в Старой Руссе. «В маленьких комнатах меня посещают маленькие мысли», – писал он в дневниках.
Я немедленно влюбился в Энгуре. Сердце билось так, как когда-то на станции Планерная, когда я, совсем еще первокурсник, стоял ночью один-одинешенек на платформе и запах белокурой художницы Тани Андросовой, и скромные краски этой местности, вперемешку с льняным маслом, болгарскими сигаретами «ТУ-134» и польскими духами «Быть может», все еще терзали меня, всматривающегося в дальние огни поездов.