Князь хотел назначить меня опекуном своего внука, но я на это не согласился; я не хотел вступать в дела с его дочерью, которую сам отец не называл уже иначе, как cette femme infernale — эта несносная женщина. Тогда он решился в завещании своем возложить на меня власть и обязанность определять наибольший предел суммы, которую дворянская опека могла разрешать расходовать для Коли. Он оставлял ему все свое благоприобретенное имущество. Я уговорил его на два исключения: во-первых, оставить Коле деньги, не называя суммы, кроме находящихся в московской конторе, и, во-вторых, завещать библиотеку не Коле, а Московскому Университету. Я уговаривал его не оставлять Коле денег свыше 50 тысяч рублей, но князь прислал ко мне фондов на 100 тысяч талеров. Мы условились, что деньги я буду хранить у себя без всякой расписки в их получении. После каждого неблагосклонного отзыва князя Владимира о Коле, князь приносил мне новые фонды, которых накопилось до 350 тысяч рублей, а с теми, которые я приобрел на проценты с них, они представляли сумму до 400 тысяч талеров. Я клал их в банк на имя князя, но до моего востребования, кроме 18 тысяч рублей, которые положил на свое имя.
Со смертью Коли все эти распоряжения лишились своего смысла; я возвратил князю деньги; недели две князь находил развлечение в исследовании моих счетов и расчетов, но потом наступила могильная тишина в его сердце, и он, видимо, страдал и скучал жизнью. Дорого платил он за насмешки над семейными узами! Теперь он искал и не находил их.
Сын его, вообще неспособный наполнить пустоту его жизни, был с ним часто непочтителен. Жена сына, умная, но холодная женщина, не сходилась с тестем в образе жизни и потому гораздо менее доставляла старику развлечений, чем разных лишений. Он кидался во все стороны, останавливался то на племяннице, то на внучке, но боялся нового, не ясного ему источника неприятностей, и оставался один, читал, читал, пока глаза не отказались от службы.
Оклеветанный в Крымскую войну, выброшенный из службы, в опале царской, он помнил, однако, свою популярность в Москве, видел, что и государь не решался трактовать его иначе, как старейшего генерала и государственного мужа; он знал, что его не любят, однако был уверен, что никто не посмеет приблизиться к нему иначе, как с глубоким уважением.
Характер, который придан судебной реформе нашими юными нахалами, отнял у старика и это последнее утешение. Вследствие письма, писанного им лет за десять к князю Трубецкому, где он сообщал ему слухи, будто любовница внука Трубецкого взяла с собой за границу беременную бабу, — судебный следователь очень бесцеремонно вызвал князя к допросу под присягою, полагая, что равенство перед законом в делах судебных значит равенство гражданское в смысле принципов 1789 года. Напрасно объяснял я князю, что это обряд, который не может кидать тени на честь его, а скорее бросает тень на судей; князь соглашался в уме с моими доводами, но не мог усмирить волнений сердца.
Несмотря на все смягченные формы, по выходе следователя и священника из кабинета князя люди нашли его лежащим на полу в бесчувственном состоянии. С этой минуты он постоянно был болен, ослабевал, слег, и вот уже вторая неделя, как он мучается агонией. В краткие светлые минуты он изъявлял удовольствие, только когда меня видел; только мне вверял свои задушевные мысли, всего чаще повторяя: «Я боюсь приезда госпожи Вадковской».
Четвертого дня в последний раз показал он, что узнал меня; бредил об аксельбантах, смеялся или лежал замертво, но когда я подошел к нему близко, он проговорил слабым голосом: «Крайняя слабость». Это было его прощальное слово; с тех пор он не узнает меня или не обращает на меня, как и ни на что, внимания. Думал ли так умирать князь Меншиков, любимый генерал-адъютант двух императоров, счастливый во всем и гордый до такой степени, что был равно вежлив с первым вельможей и с последним из своих писарей. Бедное человечество!
Наконец Бог прекратил страшные страдания две недели умиравшего старика. Эта агония не есть ли доказательство, что в больном старце был еще большой запас сил. Его залечили!
Года за три нервный удар, первое memento mori, последовал за шестидневным запором. С тех пор князь постоянно хлопотал только о том, чтобы каждый день был у него обильный стул; принимал ревень, алоэ, горькую воду, словом, все, что продавалось в аптеках, и наконец расстроил совершенно желудок. Я посоветовал ему принимать мармелад из слив с александрийским листом по рецепту известного кетенского доктора Гауке. Мармелад действовал, как выражался князь, с точностью часов, но действие его оказывалось через 12 часов после приема. В последние месяцы у князя не было уже терпения ждать 12 часов; он брал мармелад два-три раза в день, а через 12 часов действие наступало с такою силою, что князь брал опиум.