Тоже ведь - своеобразная ирония судьбы. Вернее -ирония истории. И разве не горько сознавать, что даже такого крупного человека, каким, несомненно, был Фадеев, могла подвигнуть на смерть не мятущаяся совесть, как мы все по неведению полагали, а всего лишь уязвленное честолюбие. Не раскаяние в причастности к сталинским деяниям, как мы хотели думать, а отлучение от деяний хрущевских, наступившая непричастность к вершению привычных дел.
Неужто принадлежность к правящей элите при нашем режиме так страшно деформирует личность?
Прельщения памяти поистине прихотливы и неисповедимы. Почему я вспомнил в своих записках именно этих людей и именно эти эпизоды, из своей жизни? Наверно, были в ней и более поучительные встречи, и более значительные происшествия. Но вот сел записывать, и получилось невольно именно то, что рассказано выше.
Наверно, при отборе фактов я подсознательно руководствовался мыслью о том, в какой опасной близости к истории протекала жизнь моя и моих сверстников. Даже самых тихих и незаметных, даже самых далеких от каких бы то ни было претензий на крупные свершения.А уж о честолюбцах и властолюбцах и говорить нечего. Те были обречены эпохой на фатальную неизбежность - стать либо жертвой, либо палачом.
Я был не из их числа и даже никогда не состоял в партии. Однако, выражаясь языком реляций, принятых на Волховском фронте, у меня всегда «были настроения». Думаю, что они-то и помогли мне преодолеть ту губительную близость к истории, которой отмечена вся жизнь моего поколения. И уцелеть.
И конечно, мне в моем окружении всегда покровительствовал Случай.
ПИСАТЕЛЬСКАЯ РОТА
1
На опушке березовой рощи, где нас нельзя обнаружить с воздуха, раздается наконец долгожданная команда: «Привал!» Совершенно измочаленные многокилометровым переходом с полной выкладкой (только без шинелей, которые нам еще не выдали), мы успеваем лишь прислонить винтовки к деревьям и без сил валимся на землю. Некоторое время все лежат молча. Потом как-то вяло, словно нехотя затевается разговор о выносливости.
- Что ни говорите, а на марше старики утерли нос юнцам,- доносится до меня чья-то ехидная реплика. Кажется, это Николай Афрамеев, бывший секретарь Литфонда.
Мне двадцать восемь лет, и я здесь один из самых молодых. Моложе меня из литераторов, наверное, только Данин и Казакевич. Да и то ненамного. Мы невольно прислушиваемся. Идет ленивое, с большими паузами выяснение, кому сколько лет.
- Вы что! - говорит Михаил Лузгин Василию Дубровину, который только что стыдливо признался, что ему уже за сорок.- Вон во второй роте Ефим Зозуля шагает, ему пятидесятый идет. Или с ним рядом Бела Иллеш, тот всего года на три моложе. А вы еще вполне кавалер. Вот Фраерман, пожалуй, старше всех...
- Мы с Иллешем ровесники,- вставляет Иван Жига.- Оба девяносто пятого года.
- Я тоже девяносто пятого...- Это подает голос Марк Волосов.
Наша ополченческая рота необычна во многих отношениях. Достаточно сказать, что она укомплектована преимущественно профессиональными литераторами, членами Союза советских писателей - прозаиками, драматургами, поэтами, критиками. Но кроме того, она не соответствует обычным представлениям о воинском подразделении и по возрастному составу. Здесь представлены не просто разные годы рождения, но буквально разные поколения.
Разговор, начавшийся так лениво, постепенно привлекает все больше участников. Мы полулежим, опираясь на вещевые мешки, снять которые просто не в силах. Да и зачем, если с минуты на минуту прозвучит команда и мы двинемся дальше. Некоторые расстегнули ворот гимнастерки и домашним, совсем еще штатским жестом обмахивают лицо пилоткой. Некоторые, преодолев каменную усталость, неторопливо перематывают обмотки, по-нашему макароны. Ах эти чертовы обмотки! Сколько проклятий раздается в их адрес: не затянешь - обязательно на ходу размотаются, а затянешь потуже - затекут ноги.
Усталость такая, что даже закурить лень. А ведь нам еще идти и идти. Где же взять силы на новый переход? Словно прочитав мои мысли, Фурманский незаметно сует мне в руку кубик сахара. Мы уже знаем - в подобных обстоятельствах ничто так не бодрит, как сахар. Но все четыре куска, выданные на рассвете, я уже давно высосал самым эгоистическим образом. А вот Фурманский оказался и предусмотрительнее и добрее.
Разговор о возрасте все не иссякает. Выясняется, что Мафусаил у нас не кто иной, как Бляхин. Да, тот самый Бляхин Павел Андреевич. Да, по его сценарию были поставлены знаменитые в дни моего детства «Красные дьяволята». Я смотрел их, еще живя в Харькове. Господи! Ведь это было давным-давно, так давно, что даже не верится,- в начале двадцатых годов.
Мог ли я тогда предполагать, что окажусь в одном батальоне с автором этого фильма о Гражданской войне и что мы оба - «тот самый Бляхин» и я - станем солдатами Великой Отечественной войны!