Впрочем, подобное удивление я уже испытал еще в самом начале. Когда мы только вышли из Москвы и остановились на два дня в Архангельском (да, в том самом, юсуповском), где нам выдали обмундирование и где мы построили для себя из нарубленных березок уютные шалаши (безжалостно уничтожив ради одной ночи целую рощу!), я невольно обратил внимание на невысокого седеющего человека в полувоенном костюме и мягких сапогах, которому старший лейтенант сказал: «А вы, Либединский, могли бы остаться в своей одеже».
Дело было не в том, что я позавидовал этому немолодому бойцу (хотя, конечно, сапоги куда удобнее ботинок на шнурках и обмоток, а обмундирование цвета хаки куда уместнее выданной нам серо-голубой формы, видимо предназначавшейся фезеушникам). Просто это был тот самый Юрий Либединский, чью «Неделю» я когда-то проходил в школе. А не сразу я его узнал, наверное, потому, что, уходя в ополчение, Либединский сбрил свою широко известную по портретам и многочисленным шаржам мушкетерскую бородку.
Да и глядя на Белу Иллеша, неразлучного даже в этих условиях со своим кофейником, я испытывал то же странное ощущение внезапной перетасованности всех человеческих сроков, всех призывов. Ведь роман участника венгерской революции 1919 года Белы Иллеша «Тиса горит» я тоже читал еще школьником.
Однако Бляхин оказался старше и Фраермана, и Зозули, и Белы Иллеша, не говоря уж о Либединском. Ничуть не кичась исключительностью своего возраста (да и своей биографии - член партии с 1903 года, участник революции 1905 года, прошедший через ссылку), скорее даже смущенный этим обстоятельством, Павел Андреевич очень просто, как-то по-домашнему говорит, что ему пятьдесят четыре года, но это ничего не значит...
Он и потом никогда не претендовал ни на какие льготы или привилегии, на которые вполне мог бы рассчитывать. И уж во всяком случае Павлу Андреевичу, человеку необычайно скромному, была чужда какая бы то ни было учительность или просто снисходительная назидательность в общении с окружающими. В его мягкой, ровной, я бы даже сказал - ласковой, манере разговаривать абсолютно отсутствовала столь естественная в его годы интонация превосходства - мол, поживите с мое. Нет, он был ровней со всеми, даже с самыми молодыми из нас. Мне потом довелось прожить с Бляхиным примерно с неделю в одной землянке, и он ни разу не дал мне почувствовать, что почти вдвое старше меня.
- Да, неплохо бы дотянуть до вашего возраста, особенно в наше безмятежное время,- мечтательно произносит, глядя на Бляхина, драматург Павел Яльцев, автор популярной в тридцатые годы пьесы «Ненависть».
По моим тогдашним представлениям он тоже немолод - во всяком случае, лет на десять старше меня, что, впрочем, не помешало нам уже в те дни стать истинными друзьями.
Но вот в разговор вступают поэты.
- А ты, Вадим, о какой контрольной цифре мечтаешь? - обращается к Стрельченко наш правофланговый. Это поэт Саша Миних, человек огромного роста и неисчерпаемого добродушия.
- Я бы хотел прожить столько, сколько будут писаться стихи,- с легким украинским акцентом отзывается тот.- Ты же знаешь, поэты, почти все без исключения, рано или поздно переходят на прозу...
Воспользовавшись спором, возникшим на эту тему, ко мне пододвигается лежащий рядом Роскин.
- Про себя могу сказать только одно,- тихо говорит он, так, чтобы не слышали другие.- В самом близком будущем меня не станет.
Я, внутренне содрогнувшись, оборачиваюсь к нему, но он совершенно спокоен.
- Не подумайте, что я малодушничаю или рисуюсь,- продолжает он - Просто я это слишком хорошо знаю...
Как реагировать на подобное признание? Роскин уже однажды говорил мне о своих мрачных предчувствиях, но не с такой прямотой. Не скрою, моему самолюбию начинающего литератора льстит расположение этого очень уважаемого и очень авторитетного критика, который уже давно служит для меня примером профессиональной порядочности. Но ведь нельзя же оставить его реплику без ответа. Однако усталость словно лишила меня и всякой мыслительной активности. Притупленное сознание ничего, кроме пошлых возражений, мне не подсказывает, и я, к стыду своему, предпочитаю промолчать.
Между тем разговор об отпущенных нам судьбою сроках вопреки недавнему состоянию всеобщей прострации становится все оживленнее.
- Что касается меня, то я хотел бы дожить до нашей победы, а там посмотрим,- как всегда, чуть насмешливо заявляет Эммануил Казакевич и, поблескивая очками, весело оглядывает собеседников.
Мы уже привыкли к тому, что среди нас немало очкариков. Данин тоже был снят с учета по зрению. С очками не расстаются Лузгин, Гурштейн, Афраме-ев, Замчалов, Винер, Бек. Последний также принимает участие в разговоре.
- А как вы думаете, сколько продлится война? - с простодушнейшим выражением лица и затаенным в глазах лукавством обращается он ко всем вообще и ни к кому в частности.