Пытливый ум детей Евы, вкусившей запретного плода, хотел добиться непременно, какой же это святитель явил свой зряк на камень. Местный патрон униатский был, разумеется, Иосафат; православный же человек не может нигде обойтись без св. Николая, как среди белорусов, так и среди бурят и якутов. Все видели митру, епитрахиль и посох, видели О и А в мнимой подписи, но прочее все дополнялось силой воли. Св. Николай на образах бывает то с русою бородою (летний), то с белою (зимний), а Иосафат положительно был чернобородый, и фантазия зрителей, как и у г-жи Мирович видела на соответствующем месте соответствующий воле оттенок. Подпись тоже не решала ничего: Николай и Иосафат имеют О и А в том же порядке. И вот разгоряченные разуваевскою горилкою умы, на основании что du choc des opinions jaillit la vérité[125]
стали сначала спорить, после взялись за убеждения, сперва кулаками, а потом и кольями из забора. Произошла настоящая баталия, которую уняла только команда гарнизонных солдат, прибывших из города. Человек с десяток были доставлены в больницу на излечение. Калечества и смертного случая вовсе не было. Поклонников Иосафата, отшлепавши, отпустили по домам. Это было последнее дыхание унии в Витебске.Ленкевич при намеке о камне отмахивался только рукою и отделывался одним звуком: «Ат». Что сделалось с камнем – не знаю, кажется, он, прежде поколотый и потом побитый в щебень, пошел на шоссировку строящейся тогда дороги.
Акварельную копию с масляной картины живописца Лохова я видел где-то. Угодник сделан с белыми власами и седою бородой, точь-в-точь Борей[126]
в день рождения Александра Павловича, и с подписью буквами новейшего шрифта: Николай!Униатские священники не беспокоили помещиков никакими требованиями. Являлись только к ним с поздравлениями на Пасху, на Рождество, в день именин и выканючивали себе таким образом как-нибудь подаяние. Они довольствовались хижинкой при церкви и небольшим огородишком при хижинке. Не то было с наехавшими из России священниками. Они стали требовать себе руги, полей, лугов и приличных, да и со службами еще домов. Морщились помещики, а должны были удовлетворять их требования. Мало того, новообращенную паству нужно же было поучать, хотя на непонятном для нее языке, и прихожане должны были для того ходить по праздничным дням в церковь, а они и не ходили. Священники стали отмечать неходящих, и что же оказалось: дворовые люди, особенно повара и кучера, совсем не посещали храмов божиих. Вышло предписание помещикам беспрекословно отпускать к обедне в праздничные дни всю свою прислугу. Не легче стало: прислуга отговаривается дальностью расстояния от церкви. Приказано давать ей подводы. Тут уж не вытерпели и православные помещики и завели с попами судебные распри. Католики молчали и с самодовольною улыбкою потирали себе руки. Несколько лет продолжалась эта борьба, пока не опротивела обеим сторонам, и дело уладилось как-нибудь.
Самым ярым борцом со священниками выступил полковник Виссарион Савич Комаров, воспетый Сенковским[127]
в повести «Висяша и фея»[128], бывший после губернским витебским люстратором казенных имуществ и женившийся потом в третий раз на жене Клингера-Тришки. Как наторелый крючкодей он так ловко громил расходившихся попов, что сам Полоцкий епископ смиренно глотал пилюли, предписываемые ему этим заступником православия и гонителем унии. Это был господин с огромнейшим задатком энергии, тяжко ложившейся не только на несчастных крепостных, но даже и на собственное его семейство.Однажды кормилица младшего сына его Виктора, бывшая униатка, молилась как умела, и он услышал слова ани жадной речи[129]
. Это взбесило его, как кощунство над молитвою.– Послушайте, послушайте только, какую эта безумная несет ахинею! – обратился он ко мне в присутствии своих более взрослых детей.
Оказалось, что кормилица читала десятую заповедь, полагая, что это молитва, и читала так, как ее выучил униатский священник, а именно: «Не пожелай жены ближнего твоего, ани жадной речи (и никакой вещи) его».
– Слышите, что это такое? Какое жадной речи, когда там сказано не ближнего, а искреннего твоего, и потом уж ни дома ближнего твоего, ни села его, ни раба его, ни рабыни его, ни…
– Вот без последних и можно было бы обойтись, – сказал я, прерывая его.
– Нет, анафема тем, кто изменит или пропустит одну йоту в законе, – возразил он очень резко.
Но этим дело не кончилось. Когда мы остались вдвоем, он со всевозможною серьезностью, насколько ее в нем хватало, обратился ко мне:
– Не понимаю, как вы решаетесь высказывать свои революционные идеи, да еще и при детях. Разве не знаете того, что рабство есть единственное благонадежное основание государственного благоустройства и что без рабства оно немыслимо. Оставьте же всякий вольнодумный вздор, ежели не желаете погибнуть, это я вам предсказываю наверняка.
И что же, этот недоросль энергии был прав, потому что, когда энергия уже выросла в особе М.Н. Муравьева, сбылось пророчество ужасно![130]