Народ падал на улицах. Число умерших в сутки доходило до 120. В каждом участке было по две большие телеги, возившие из домов и улиц больных в лазареты и мертвых из домов и лазаретов в ямы. Два служителя, одетые в черное, пропитанные дегтем платье, были при каждой телеге, а полицейские сторожа распоряжались по указанию врача и смотрителя этим амбулянсом.
Особенно пострадали бедные евреи. Почти три четверти смертностей пало на их дома. И гигиенические условия их жизни, и санитарная обстановка ее и, наконец, физическая расовая их слабость – все враждебно действовало на них, и, кажется, ни один заболевший из них не оставался при жизни.
– Плохос, очень плохос, – говорил Хлебников, – евреи, можно сказать, дохнут-с, как мухи от молока с перцем. Ужасти!
Горькая правда была в этих словах.
Но и при этих ужастях были события, достойные смеха.
Сапожник Божен в един из дней субботних отправился в Разуваевку святити его и, возвращаясь оттуда через Песковатик, опочил сном праведных где-то на перепутье из больницы к ямам. Возчики наехали на него, осмотрели, сочли мертвым, ввалили на воз, скинули в яму, бросили на него еще несколько трупов и поехали обратно. Каково же было их удивление, когда, прибыв с новым транспортом, они были встречены сперва криком, просящим о помощи, а потом и руганью за медленность действий. Холод ямы и росистого летнего утра пронял Божена так, что он протрезвился и выкарабкался из лежавших на нем покойников, но не мог сам вылезть из ямы, дрожа всем телом, как осиновый лист. Он остался жив и здоров, пил по-прежнему и рассказывал потом, что его по Песковатику водили какие-то хохлики, когда он возвращался из Разуваевки.
Между тем, в конце 30 года вспыхнуло восстание в Варшаве, и полки один за другим потянулись чрез Витебск на запад. Генерал-губернатор кн. Хованский издал прокламацию к жителям Витебской и Могилевской губернии. В ней, между прочим, было сказано, что эти жители всегда были преданы России и верно служили ей, и потому он надеется, что они окажутся теперь и пребудут впредь такими же. Трудно определить, сколько правды было в этих словах и сколько проку в этих надеждах. Солидарности-то между помещиками польского происхождения и белорусскими крестьянами не было никакой, и последним жутко было жить на свете в настоящую минуту. Как и прежде при польском правлении Конституция 3 мая их не коснулась, и они про нее не слыхали, но жалованные русские помещики и их управляющие довели крепостное право до nec plus ultra[134]
, до таких пределов, про какие полякам прежде и не снилось. Более надежды можно было полагать на инертность забитого и отупленного состояния крестьян и на то, что польские помещики все без исключения были тарговичане и боялись каких бы то ни было либеральных идей хуже огня. Среди белорусского народа тогда не могло быть никаких революционных движений. Иное дело там, где народонаселение было смешанное, например, с латышами, которые помнили прежнюю свою жизнь и не могли еще позабыть тех притеснений, которым они подвергались при каждом движении русских войск, начиная с древнейшего похо-да Меншикова и особенно Шереметьева при Петре Великом, с тогдашними фуражировками, набором клеперов и «чухонских девок». И в самом деле, в Динабургском уезде были вспышки, но не более как вспышки, и вдобавок нисколько не страшные и вполне ничтожные.Я твердо помню причитание белорусской крестьянки над колыбелью сына:
Этот вопль слишком красноречив, и комментировать его, кажется, нет никакой надобности.
В 1863 году правительство могло прочно надеяться на поддержку крестьян. Введение инвентарей, а еще более объявление об освобождении от крепостной зависимости привлекло их на сторону России. Притом же в 30 году поляки не пели гимнов, и слово ojczyzna[135]
нельзя было изменить в pańszczyzna[136]. А и это немало значит.Прокламация его ухмыляющегося сиятельства (говоря словами Вирлы) прошла незамеченною. Прочитали ее – вот и все! Несомненно сильнее подействовали военные песни, которые, которые раздавались и в городе на площадях, и за городом в корчмах, куда спешили солдатики, жаждущие хлебнуть дешевой и крепкой горелки, и дорвавшиеся до нее только при вступлении из великороссийских губерний в Белоруссию.
Все эти песни, судя по их канцелярскому слогу, скабрезности содержания, недостатку смысла, утрированному самохвальству, беспредельной ругани и постоянному употреблению словца, которое Барков сравнивает с солью в прекрасном русском слоге[137]
, были, без сомнения, творениями полковых писарей, игравших тогда в своей среде роль разухабистых Дон-Жуанов, а никаких не интеллигентных людей.Особенно типична была песенка: