— На дворе мои ребята. Ну, как ты, Миша?
Я уже был в незалатаиных штанах и лучшей рубахе, какую носил лишь по праздникам,— отправлялся-то в чужие люди. Оставалось обуться в сапоги. И тут мать, словно опомнясь, жалобно заговорила:
— Как же он поедет? Скоро зима. Да он и простужен, уже кашляет!
Мои старые пимы остались в Гуселетове. Дня три назад дедушка отнес пимокатам мешок шерсти, но те обещались обуть мспя лишь через неделю.
— Да, того и гляди закрутит,— осторожно поддерживая мать, сказал дедушка.
Отец молча, хмурясь, осмотрел мои сапоги, шерстяные носки и онучи. Все это пока, при бесснежье, вполне годилось для беготни близ дома, но для дальней дороги было уже ненадежно. На несколько секунд отец сник в тягостном раздумье, но, передохнув, обвел потемневшим взглядом всю семью и неожиданно погладил меня по голове.
— Обувайся, Миша!
— Ты его загубишь! — выкрикнула мать.— Креста на тебе пету!
— И никогда не будет! — ответил отец тихо и мрачно, но, тут же смягчаясь, пояснил с привычной терпеливостью: — Ты пойми, не могу я его здесь оставить. Я с ума сойду. За бором найдем пимишки. Вылечим от простуды. И будет жить!
Я обувался охотно, но со сна не спеша и молча. Это до некоторой степени насторожило отца. Ему хотелось, чтобы я в открытую, как полагается взрослому человеку, перед всей семьей выразил свою волю, и потому спросил:
— Ну что, Миша, поедем?
Не раздумывая, я кивнул головой.
— Ясно, все в порядке,— обрадовался отец.— А ноги, сы-нок, не озябнут? А зябли в последние дни? Отчего же простудился? Вон что, папился из бадьи! А не боишься ехать со мною?
-т- Не-е...
— Ну все, одевайся!
Шубенка у меня была замызганная, но теплая, а шапка, подаренная дедушкой,— из заячьего меха, с длинными ушами, как у башлыка. Ехать можно было...
Когда я был в полном сборе, мать вскочила с лавки, схватила меня и, заплакав, стала прижимать к своей груди.
— Сынок! Родной мой! Сынок! — выкрикивала она, обливаясь слезами.— Куда же ты собрался? Не увижу я тебя больше! Чует мое сердце...
— Да не каркай ты! — не вытерпев, оборвал ее дедушка.
Мне вдруг всхлипнулось и стало душно. Смотря на раскрасневшееся, искаженное болью лицо матери, ее заплаканные, мечущиеся глаза, я понял, какую обиду я наношу ей сейчас, покидая ее в такой тревоге. И тогда во мне что-то дрогнуло, прорвалось, обжигая мое сердчишко болью. Я сам, по своей душевной потребности, стал прижиматься к ее груди и целовать ее руки.
От радости, что у меня пробудилось ответное доброе чувство, мать бурно зарыдала. Ее силой оторвали от меня, усадили на лавку, дали воды. Кое-как успокоясь, она подняла голову с растрепанными волосами и, поглядев на меня долгим взглядом, с большой надеждой спросила:
— Ты не уедешь, сынок?
Но я промолчал, и она опять зарыдала...
— Пора уходить,— сказал отец.
Я вытащил из печурки свои варежки.
У крыльца нас поджидали два партизана в шинелях, с винтовками. Все мы следом за дедушкой прошли на огород, спустились в его дальний конец, а там перелезли через прясло и оказались па чужом подворье. Хозяин того подворья, встретив нас, вывел на соседнюю небольшую улочку и повел в бор.
В бору было особенно темно и глухо. Отец вел мепя за руку, как маленького мальчишку, чего я прежде терпеть не мог. Но теперь почему-то терпел и шел молча, все еще не в силах успокоиться после разлуки с матерью. От мысли, что сегодня я ее горько обидел, мне изредка всхлипывалось, хотя и без слез. Я мысленно казнил себя за то, что довел ее почти до обморока. Однако я не чувствовал ни малейшего раскаяния в своем решении. Да почему так было со мною? Почему я, хорошо сознавая свою вину перед матерью, не вырывал руку из руки отца и не бросался назад, хотя еще и не поздно было? Что мепя удерживало и заставляло шагать в ногу с отцом? Нет, совсем не радость, вызванная неожиданным исполнением давнишней мальчишеской мечты. Как ни странно, но никакой радости я не испытывал в те минуты. В руке отца, сжимающего мою руку, я чувствовал силу, какая дается, должно быть, только большой правотой. Мне было приятно ощущать ее и верить ей. Именно поэтому меня и не оскорбляло, что отец обходится со мной как с мальчишкой. Даже при той сумятице, какая творилась тогда в моей душе, пусть и смутно, но я сознавал, что он был праг.л
забирая меня из дедушкиного дома, и его риск, напугавший мать, несомненно, был наивысшим проявлением его отцовской любви и заботы.Но вот наш проводник заговорил с кем-то впереди. Под соснами у дороги еще один партизан караулил верховых коней.
Пока все закуривали, переговариваясь, отец усадил меня в седло и подвязал по моей ноге стремена. Подавая поводья, сказал:
— Не бойся, мерин смирный.
Я невольно обратил внимание на то, что для меня был приведен особый конь. Значит, решение отца забрать меня из Поч-калки было заранее обдуманным и твердым, а не случайным порывом, какой мог быть вызван встречей со мной.
— И от меня не отставай,— наказал отец.