— Держи свои деньги. Хватит, что ли? Теперь мотай отсюда. Ну!
«Покупку» обмывали долго. Баня топилась по-черному, дым выжимал слезы. Бессловесная женка Окупцова вдвоем со снохой, разбитной и веселой бабой, драили девочку с песочком, расчесывали свалявшиеся волосы, истребляли лютых черноспинных вшей. Мохов с хозяином в избе гоняли чаи. Окупцов с сомнением крутил головой.
— На что она тебе, Николаич? Для удовольствия маловата…
— Пусть живет. — Мохов и сам не знал, зачем выкупил девку. Блажь…
— Пожалел ты ее, атаман. Ну, ну. И она тебя прижалеет. Только дождешься ли?
Когда девчушка вступила в горницу, оба онемели — до того хороша. Окупцов сжал в горсть пламенеющую бороду.
— Ай, стрель тебя в пятку. Царевна!
Мохова поразила красота девчонки. В тот вечер она бессвязно рассказывала о себе, плакала, вспоминая умерших родителей, и заснула, положив голову на стол. Мохов бережно отнес ее в боковушку, а сам ушел на сеновал.
На следующую ночь Ганна сама пришла к нему, Мохов оторопело заморгал, девочка доверчиво прижалась к нему и заснула.
Девять лет они не расставались. Ганна похорошела, расцвела диковинно, любила исступленно, страстно. Она сопровождала Мохова в рейдах, не раз участвовала в стычках, отличалась отчаянной храбростью, стреляла на скаку, без промаха бросала гранаты, ловко метала тяжелые китайские ножи… Покорная, послушная, она безропотно подчинялась Мохову, он был уверен: пошлет на верную смерть — пойдет. Уложив косу под кубанку, Ганна не оставила атамана и на этот раз.
Моховцы не роптали, хотя Зыковым-староверам такое ох как не по душе. Но Ефрем уважал Мохова, полностью доверял ему, ворчащих братьев грубо одернул.
— Нам — что, — сказал Венка. — Пущай хоть десяток мокрохвосток волокет, то-то красные испужаются.
— А что, Венка, полюбил бы такую деваху? — допытывался Савка. — Может, попробуешь? Атаман дюже занятый, попытай счастья.
— Сам спытай, — густо краснел Венка.
Савелий с хрустом потягивался.
— Кишка у тебя, парень, тонка. А и малинка ежевичная!
Старший Ефрем виду не подавал, что на душе погано, не нравился ему этот рейд. Япошки командуют, дураку понятно, свои только для прикрытия. Горчаков, конечно, человек известный, в газетах про него пишут. А толку? Атаман уж на что башковит, а, видать, и ему тошно.
Улучив момент — ехали рядом, оторвавшись от остальных, — Ефрем поинтересовался, что будет дальше. Мохов долго молчал:
— Стареешь, Ефрем. Бывало…
— Все к тому идем. У вас вон тоже виски покропило. Муторно чегой-то, похоже, не в свое дело мы встряли.
— Помалкивай, старый дурень! После драки кулаками не машут, раньше надо было думать.
— Так-то оно так…
Мохов злился, Ефрем задел по-больному. Поначалу предложение обрадовало Мохова — застоялся без дела, потом протрезвел. Не в горячке боя, позднее, когда уходили от погони, петляли, запутывая следы; настойчиво зудила мысль: обратно не уйти, перебьют всех в тайге. Опытный прикордонник, Мохов знал — пограничники поиск не прекратят, погонят, как волки марала, — по сопкам, распадкам, пока не настигнут. Единственное спасение — забиться поглубже в тайгу. А потом? К границе подойдут части Красной Армии, перебьют…
Невеселые мысли одолевали нарушителей. Но они продолжали идти по маршруту — невыполнение приказа означало смерть.
X
В ТАЕЖНОМ ОКЕАНЕ
С неба хлестали тугие струи, сплошная стена воды падала отвесно. Полное безветрие, штиль; дробный шум дождя глушил звуки; земля раскисала.
С крутых кремнистых сопок низвергались стремительные, бурные ручьи, густая трава податливо ложилась под копыта коней. «Настоящий тропический ливень, — подумал Горчаков. — В России таких не бывает». Как все эмигранты, нашедшие приют в Китае, Горчаков называл Россией земли за далеким Уральским Камнем[124].
Правда, было еще где-то на юге ласковое солнце и теплое море, но отсюда оно казалось таким далеким и нереальным, что Горчаков о нем никогда не вспоминал, так же как старался вычеркнуть из памяти все, что было связано с безмятежным его детством и не менее беспечальным отрочеством. Старался, но не мог…
На душе было мерзко. Дождь лил не переставая, одежда превратилась в хлющ[125]. Не отсырели бы боеприпасы! Патронные коробки обернуты промасленной бумагой, под ней — двойной слой вощанки[126]. На вощанку мать клала сложенную узкой лентой влажную тряпочку, сверху — вату, туго бинтовала горло.
В детстве Горчакова мучила ангина, в горле зрели нарывы. Лохматый земский доктор Нус — осмотр больных он начинал именно с этих, произнесенных бодрой скороговоркой слов: «Ну-с», — кряхтя и распространяя вокруг крепчайший дух асмоловского табака[127], усаживался писать «рецептус».
Выписывал всегда одно и то же: полоскание борной кислотой, компресс, очистительное.
— Вы, душечка, как всегда, предвосхитили меня, — говорил доктор матери. — Абсолютно правильный выбор средств. Тэк-с, засим позвольте освидетельствовать многоуважаемого пациента. Ну-с, дитя, снимайте бурнус[128]…