Я держала себя в руках во время поминок – лишь границы моего зрения то приближались, то удалялись, лишь дыхание перехватывало в груди, – пока мама не встала, чтобы сказать речь. Мы находились на нашем заднем дворе, который на самом деле представлял собой поросший травой квадрат, огражденный четырьмя стенами, и на этом квадрате собрались друзья, семья и сотрудники колледжа. Двор был полон народа, и моя мать взобралась на табурет, чтобы поблагодарить всех. Когда она заговорила, всхлипывая, я больше не могла выносить тесноты в груди, не могла игнорировать то, что меня вот-вот стошнит. Я чувствовала, что теряю сознание от головокружения, поэтому повернулась и пошла обратно в дом так быстро, как только могла… и прошла прямо через стеклянную дверь. Даже не заметила наклейку с черным дроздом, которую мой отец налепил на стекло, когда я была еще ребенком.
В основном я помню кровь. Но мама помнит крики. И хотя со мной об этом никогда не говорили, я думаю, что большинство присутствующих тоже помнят это – мое окровавленное тело, мои легкие, выталкивающие воздух, пока в них не осталось ничего, что можно было бы отдать; все исчезло. Мне нужно было наложить швы. Почти тридцать из них пришлись на самые разные участки моего тела: они были на руках и щеках, на животе и руках. Чуть выше линии роста волос, возле уха, остался шрам – он зарос твердым келоидом, и иногда я бездумно разминала его пальцами, пока не спохватывалась. Меня продержали в больнице семьдесят два часа, когда выяснили, что я с трудом отличаю реальные события недавнего прошлого – смерть отца, мои травмы – от мира, каким он мне представлялся: темным, фальшивым и призрачным. По крайней мере, так мне говорили. Но это также было причиной, по которой я не могла больше оставаться дома. Моя мать была не единственной, кто сломался. Она была не единственной, кто перестал понимать, где лежит путь к спасению. По крайней мере, я знала, где выход из этой ловушки…
Я сделала вдох и продолжила перебирать бумаги, пока кое-что не привлекло мое внимание. Почерк я узнала, но не могла вспомнить, чей он. Не моего отца, а чей-то еще. Я сосредоточилась на петельчатых буквах, силясь прочитать текст. Он был написан на феррарском диалекте итальянского языка, и, прочитав транскрипцию, я поняла, кому принадлежал этот почерк и почему он показался мне знакомым: это была рука моего научного руководителя, Ричарда Линграфа. В эпоху оцифровки на телефон этот человек все еще копировал архивные материалы вручную. Насколько я знала, у него даже не было мобильного телефона. Мой отец, вероятно, однажды вечером выудил эти страницы из мусорной корзины Линграфа, но так и не решился поделиться ими со мной.
Я медленно работала с документом. Несколько слов я не смогла разобрать из-за склонности Линграфа к торопливому нанизыванию слов друг на друга, но остальное начало проясняться. Это была опись домашнего имущества накануне чьей-то смерти. Очевидно, тот, кому принадлежало это хозяйство, был весьма состоятельным: золотые монеты, книги, охотничьи псы, фарфор и фрески. Кроме того, я заметила, что там были упомянуты
За четыре года моего обучения в Уитман-колледже Линграф пару раз шутил, что я стала его единственной студенткой. Только это была не совсем шутка, а, в сущности, правда. Линграф был переведен на работу в Уитман-колледж в девяностые годы из Принстона. Я всегда считала его якорем для кафедры, сотрудником, обеспечивавшим стабильную, долгосрочную работу, в которой так отчаянно нуждался гуманитарный колледж среди пшеничных полей восточного Вашингтона. Но после своих прежних публикаций Линграф почти не преподавал в Уитман-колледже и не занимался исследованиями. А даже если и занимался, никогда не делился со мной этой информацией. В основном он наслаждался видом из окна своего кабинета и высказывал неопределенные предположения о том, куда я могу направить свою работу о дворце Скифанойя. Оглядываясь назад, я осознала, что Линграф действительно любил странности этой работы – ему нравилось размышлять над иконографией, обсуждать символизм, восторгаться тайными обществами. Я почти не задумывалась о его одержимости всем этим, потому что нас всех слишком занимали свои проблемы. В конце концов, в этом и заключался смысл научной работы.